А потом, глубокой ночью, когда все спят и только ты лежишь без сна и все тело разламывается от боли — но и от облегчения тоже, — вдруг делаешь новое открытие. Эту стену ты одолел. Но есть и другая. Перед прыжком ты думал лишь об одном:
С первой зарей выползаешь из хижины. Утренняя звезда еще не погасла, от мороза на земле серые, будто заплесневелые полосы, еще не такие твердые, чтобы хрустеть под ногами, когда ступаешь по ним, но холод уже обжигает ступни. Колокол еще не бил. Тебе не разогнуться, ты окоченел, пока спал, свернувшись клубочком, на холодной земле, и, когда начинаешь двигаться, боль прокрадывается в тело. Кажется, тебе уже никогда не распрямиться, но стискиваешь зубы, потому что впереди долгий путь. Нужно уйти из Хауд-ден-Бека еще до колокола.
Приходится потрудиться, чтобы снова вдохнуть жизнь в угли, на которых подогреваешь в дымном чаду бушевый чай. Главное — не разбудить Бет. В тепле на короткое время как бы отпотеваешь, благоухание чая успокаивает боль. Накидываешь на себя истрепанные лохмотья, оставшиеся от нового жакета, и на цыпочках уходишь прочь от очага. Только один человек появляется из хижины, когда ты проходишь мимо. Та женщина, Памела. Неужели она подглядывает за тобой и по ночам? Ее глаза словно говорят:
— Куда ты, Галант? — спрашивает Памела, голос ее медлителен от сна — в нем покой женщины и ночи.
— За горы, — неохотно отвечаю я, раздраженный этим вопросом.
— Жаловаться идешь?
Взгляд ее проникает в тебя так глубоко, что хочется чем-нибудь прикрыться, но ты знаешь, что это не поможет.
— Да. — Мне вдруг хочется, чтобы она меня поняла. — Но не из-за порки.
— Из-за жакета?
— Почему ты меня спрашиваешь?
— Я беспокоюсь о тебе.
В глазах у меня все меркнет от ярости. Как она смеет говорить такое! По какому праву она вмешивается в мою жизнь? Клянусь самим Голубым Богом: никто и никогда не беспокоился обо мне. Даже мама Роза не беспокоилась по-настоящему. Чего уж говорить о других.
В смутном утреннем свете сердито гляжу на нее. На ее лице ни следа страха. Что-то в ней есть от газели: глаза, пугливая манера держаться. Словно при малейшем твоем неловком движении она стрелой метнется прочь.
— Почему ты так на меня смотришь? — спрашиваю.
— Не понимаю я тебя.
— Ну и что же?
— Ты должен вернуться, Галант.
— Вернусь, конечно. Куда я денусь?
А во мне словно бубнит чей-то голос:
— Если они станут спрашивать, — говорю я, — ты промолчишь или скажешь, что я ушел в Тульбах жаловаться?
— А чего хочешь ты? Чтобы я сказала или промолчала?
— Можешь сказать.
— Хорошо, скажу.
Утро становится серым. Скоро пробьет колокол. Но не звук колокола уношу я с собой в мыслях, с трудом переставляя ноги. А эту женщину. Памелу. Всю дорогу, а дорога долгая, именно Памела заставляет меня идти дальше, когда боль и усталость грозятся одолеть меня. Со мной ее глаза: молодая газель, готовая стрелой умчаться прочь, стройная и дикая.
Боль так сильна, что путешествие, длящееся обычно один день, растягивается на два с лишним. Каждый шаг причиняет муки. Отпечатки ног на земле словно пытаются удержать меня, вернуть обратно в Хауд-ден-Бек. К этой женщине. К Николасу. Боль. Каждый миг она напоминает мне об избитой спине, плечах, ягодицах, нотах. При вздохе ноет грудь. В ногах я тащу вместе с собой весь мир. Мне его не стряхнуть.