— Бандиты Дова Йосефа устроили у вас погром! — прокричала нам госпожа Адлер, когда мы вернулись в послеполуденный час от маминой подруги Агувы. Мывшая окна своей квартиры соседка была так взволнована, что глаза вылезали у нее из орбит, но мать спокойно отреагировала на ее сообщение, заметив, что люди, страдающие базедовой болезнью, иной раз теряют способность рассуждать здраво и что соседке просто-напросто не хватает людского внимания.
Дома отец молча сидел за столом посреди разбросанной по полу одежды, сорванных со стен картин и прочего скарба. Двери шкафов были распахнуты настежь. Рядом с недопитым стаканом чая перед отцом лежали остатки медового пирога. Мать замерла у входа.
— Как у Слонима, — прошептала она и медленно двинулась внутрь квартиры. — Как у Элиэзера-Дана Слонима в Хевроне.
Бессильно опустившись на одну из заваленных вещами кроватей, мать закрыла лицо руками. Меня охватил ужас.
Забравшись однажды в дальний угол чулана, я рассматривал «Памятную книгу мучеников 5689 года»[39]
, спрятанную там от моих глаз за приставленным к стене фотопортретом первой жены отца, и меня поразил тогда снимок годовалого младенца Шломо Слонима: единственный уцелевший из своей семьи, он был запечатлен одиноко сидящим посреди комнаты. Отец, так же одиноко сидевший сейчас у стола, чем-то напомнил мне этого младенца. Мягкие тени, отбрасываемые прутьями оконной решетки, причудливо пересекались на его лице и плечах.Среди разбросанных повсюду вещей я заметил сине-белый матросский костюмчик с двумя рядами украшенных якорями золотых пуговиц. Костюмчик явно предназначался ребенку трехлетнего возраста, но я не помнил, чтобы мне доводилось его носить. Страх уступил место любопытству, и я спросил:
— Мама, чье это?
Мать посмотрела на меня будто через амбразуру, но быстро взяла себя в руки, встала, забрала у меня костюмчик и, не произнеся ни слова, повесила его на вешалку, причем поверх него тут же повесила три своих старых, давно не ношенных платья. Наглухо скрытый ими матросский костюмчик отправился в опустевший шкаф, дверцу которого мать плотно закрыла.
Лишь через два часа, когда все следы произведенного в доме обыска были устранены, мать прервала молчание:
— Что они забрали, эти холеры?
— Миндаль, — ответил отец, словно сквозь сон. Он по-прежнему неподвижно сидел на своем месте, и на его лице играл теперь свет заходящего солнца.
Полгода спустя суд полностью оправдал отца. К нам в дверь постучался тогда судейский служка, державший в руках красную жестяную коробку с изображением двух усатых китайцев. Длинные усы ниспадали к воротникам их халатов, и каждый из них держал в руках по подносу с чашками чая. Мать сломала коричневую сургучную печать, которой в суде скрепили корпус и крышку коробки. Находившийся в коробке миндаль зачервивел.
Прошло еще двенадцать лет, и на тридцатый день после смерти отца мы складывали его костюмы и другую одежду в сверток, который мать собиралась отдать габаю странноприимного дома в Махане-Йегуда[40]
. Тогда-то и обнаружился вновь матросский костюмчик, о котором я уже знал, что это единственная вещь, оставленная матерью в память о моем старшем брате, умершем за три года до моего появления на свет. Мать не упоминала его ни единым словом в разговорах со мной до смерти отца, но Шалом, сын дяди Цодека, однажды рассказал мне о нем. Рассказал он и о том, как страшно выглядела моя мать, когда поднималась одна по улице Чанселлора, ныне — Штрауса[41], от больницы «Бикур холим». После бессонной ночи, проведенной у постели умирающего сына, она шла домой и катила перед собой пустую коляску.Через неделю после обыска, произведенного у нас инспекторами Министерства нормирования, на смену наполнявшим наш дом ароматам свежих ивовых веток и эвкалипта пришел кислый запах гниения. На комоде и на одежном шкафу увядали срезанные ветки, в банках и вазах зеленела застоявшаяся вода, которую прежде отец менял каждый день.
Так завершилась запоздалая попытка бунта, предпринятая отцом. Запоздалая и единственная в его жизни, насколько я знаю.
Начало всему положила поездка в Петах-Тикву, но прежде, чем рассказать о ней, я должен отступить на несколько лет назад.
В бурную иерусалимскую зиму, в самом начале сороковых годов, короткое замыкание вызвало пожар, спаливший четвертый этаж и надстройку синагоги «Зохорей хама»[42]
в Махане-Йегуда. Эта выполненная в форме башни надстройка с надписью «Росток плодородный Йосеф»[43] во всю ее ширину служила смотровой площадкой для тех, кто хотел впечатлиться красотой города, не переступая порога христианского здания ИМКА[44].Пожар повредил солнечные часы, по которым устанавливалось время утренней молитвы и чтения Шма[45]
для тех, кто молится сразу с восходом солнца, а также двое механических часов, на которые полагались в пасмурные зимние дни. Одни из этих часов указывали европейское время, другие — каирское, использовавшееся в те годы в Стране Израиля.