Это отменный образец переосмысления Набоковым гоголевских псевдоклассических отступлений. Если у Гоголя пародические отступления уходят в юмористический абсурд, здесь, у Набокова, длинный, вроде бы не имеющий отношения к сути пассаж на самом деле ведет в самую сердцевину того, что важно для автора. Набоков позволяет своему тексту передать представление о человеке, который, хоть и непримечателен внешне, несет в себе потаенную истину, «огромное и таинственное», полностью скрытое его обликом. Здесь Набоков ближе всего подходит к эссенциализму в психологии. Этот Петров – как ни странно, один из считаных персонажей романа, у которых есть имя, – больше в сюжете не фигурирует, не обладает какой-либо глубиной характера за вычетом того, что обрисовано в этом единственном, неожиданно пронзительном описании. От нас как читателей ожидается, что мы безоговорочно примем истину, содержащуюся в посвященном ему абзаце. Но появление Петрова в романе само по себе не так уж важно; для понимания «Защиты Лужина» важно то, что Лужина интуитивно по достоинству оценивает его «священное и редкое» содержание, или внутреннюю сущность. Этот эпизод, уже незадолго да финала романа, подчеркивает, что Лужина, несмотря на свои промахи или недостаток ума, тоже тесно связана с какой-то «истиной». Эпизод нужен, чтобы подкрепить ее привязанность к Лужину, любовь к нему и убежденность в его превосходстве над окружающими. Однако этот факт не означает, что она непогрешима или понимает рассудком то, что угадывает и чует интуитивно. Лужина слишком легко принимает указания чернобородого психиатра, и этим запускается цепь последствий, приводящих Лужина к паранойе и смерти. Ее образ остается сложным сплавом личностных черт: жалости, нежности, простоватого неведения и при этом не поддающейся определению чуткости. Набоков хочет, чтобы читатели ощутили эту странную и сложную смесь и заметили, что поступки Лужиной не всегда вполне предсказуемы. Однако в романе нет и намека на объяснение, откуда у героини взялись эти черты.
По отношению к участи Лужина роман сохраняет нейтральность. Ожидается ли от нас, что мы пожалеем о его выпадении из «реального мира»? Возможно, в какой-то степени да: ведь и этот мир временами дарил Лужину радости и утехи, как и великому множеству набоковских персонажей. И все же, несмотря на возможные радости жизни, Лужину явно не по себе среди обычных людей с их материальными заботами, черствостью и жестокостью. В конце концов, мир чистых шахматных идей для Лужина не только ужасен, но и прекрасен. Когда он приходит в себя в больнице, нам сообщают, что «райская пустота, в которой витают его прозрачные мысли, со всех сторон заполняется» [Там же: 403]. Основываясь на нашем понимании его личности и психологии, мы сумеем пожалеть Лужина с его нервным истощением и понять, почему он поступает так, а не иначе. Но, исходя из свидетельств, предоставленных нам в романе, мы не сможем объяснить, почему Лужин таков, какой он есть, и где пролегает возможная граница между его гением и безумием: его личная душевная сущность находится в области, непроницаемой для науки.
Психологическая причинность преступления
Рассматривая представленную нам внутреннюю жизнь Лужина и ее последствия, мы пользовались преимуществом, которое давало нам повествование от третьего лица – от лица непредвзятого, всеведущего рассказчика. Психологическая ситуация в «Отчаянии» и «Лолите» (как и в «Соглядатае») гораздо сложнее, потому что единственный источник информации – сам персонаж, тот, в чье сознание разум и мотивы мы стремимся проникнуть. Что еще хуже, эти персонажи сообщают, что совершили серьезные преступления. Их нарратив служит попыткой оправдать преступления или смягчить суждение читателя (а возможно, в случае Гумберта, это еще и акт покаяния). Таким образом, у нас нет основания доверять их словам, и все, что мы читаем, следует воспринимать как текст, намеренно выстроенный так, чтобы манипулировать нашей реакцией. В результате прочтение каждого текста по определению превращается в чтение между строк, в попытки обнаружить места, где подлинные мысли и поступки негодяя просачиваются сквозь его внешний стилистический лоск. Поэтому каждая история имеет двойное дно: мы читаем повествование-исповедь и судим о рассказчике по манере, в которой он передает содержание. Мы пытаемся реконструировать его личность по следам и уликам, оставленным в тексте; у этого образа, возможно, мало общего с тем, о котором мы, собственно, читаем. Нам не следует забывать любимую мысль Набокова о том, что даже предположительно правдивая биография искажает факты: так, Федор намеревается «вывернуть» собственную историю, чтобы сделать ее автобиографическое содержание невидимым. У Германа и Гумберта столько же побуждений манипулировать восприятием читателя, сколько и у любого автора.