Двуногий лежал, неподвижный, совсем как мёртвый, и потому не воспринимался как враг. И как угроза не воспринимался. Что-то печальное было в этом двуногом, что-то, напоминавшее о других павших, о четвероногих и с хоботами, которые также где-то лежали, но с которыми Двойной Лоб не простился, не воздал тем посмертных почестей – и теперь он как будто бы собирался воздать эти почести за тех мамонтов этому. У этого не было хобота и только две ноги, но лежал он так же само, как где-то лежали и те, с которыми Двойной Лоб не простился. Мамонт стал скорбно обнюхивать павшего – и вдруг в целом сонмище крепких запахов распознал нечто слабое, н такое знакомое, такое… родное. Он внезапно и впрямь учуял далёкий-далёкий, будто подземный, запах
Двойной Лоб вошёл в воду. Он стал вырывать тростниковые стебли, собрал их в пучок и понёс на берег. Он бросил все эти стебли на
Двойной Лоб добросовестно сделал своё дело. Крепкая получилась могила, надёжная. И когда больше не стало оттуда пахнуть останками
Совсем рядом жалась к реке купа фруктовых деревьев, и опытный мамонт не мог пропустить таких лакомств. Двойной Лоб стал трясти деревья по очереди: резко встряхивал ствол, замирал, запоминая стук падающих плодов, и потом они с малышом их подбирали. Он тряс без разбора и груши, и сливы, они с удовольствием поедали и те, и другие. Увлёкшись едой, Двойной Лоб не заметил приближения гиен, и только их радостный вой его насторожил.