Иногда Рыжий останавливался, обливаясь потом. Сдвинув на затылок измятую шляпу, он вытирал лицо. Лишь тогда можно было увидеть по-настоящему, как безобразен Рыжий. Кожа иссиня-бледная, лицо покрыто желтыми пятнами. Он был похож на ящерицу, на пещерную ящерицу, никогда не выползавшую на свет, дряблую, рыхлую, бесформенную.
Становилось уже теплее, и он понемногу разматывал свой шарф.
— Идите сюда! Скорее! Вот это лакомство так лакомство! Тише, только потише, Тетушка, другие тоже хотят попробовать.
2
Если день бывал солнечный. Карл-кузнец сидел обычно в обеденный перерыв перед дверью сарая. Здесь было приятно сидеть, ветра почти не было, деревянная дверь нагревалась и отражала тепло. Он сидел, положив кулаки на колени, подставив лицо под солнечные лучи. При этом он откидывал голову так, что в черных стеклах его очков играло крохотное отражение солнца. Лицо у Карла было худое и желтое, как натянутый на колодку кусок кожи, глубокие, скорбные морщины, точно шрамы, прорезали это лицо, покрытое густой черной щетиной. Он сидел спокойно, неподвижно и только порой тихо стонал про себя, совсем тихо, чтобы Бабетта не услыхала: «А-а-а!» Его уши вздрагивали. Вот скворцы прокричали. Вдалеке насвистывает зяблик. Вот и весна, а-а-а! Опять весна, a-а! Иногда над двором с резким криком начинали носиться птицы, и он следил за их полетом, обратив в их сторону черные очки. Когда послеобеденный отдых кончался, Бабетта выходила на крыльцо и звала:
— Пора, Карл!
Карл покорно вставал и принимался за работу.
— Ты знаешь, что тебе нужно за неделю сплести три корзины? — Голос Бабетты звучал почти недружелюбно, она была недовольна Карлом в последние дни. Он ей не нравился: все время думал о чем-то, лоб его испещрили морщины, и морщины эти непрерывно шевелились. Он почти не разговаривал. Так у него всегда начиналось, и она убедилась, что в эту пору лучше всего обходиться с ним построже. Недавно она заметила, как он оттачивал лезвие старого перочинного ножа, который разыскал где-то. Лезвие было острым как бритва, когда ей удалось незаметно стянуть у него нож.
— Да, я знаю, Бабетта! — буркнул Карл и достал трубку, собираясь ее набить.
— И что ты все куришь! — рассердилась Бабетта. — Один только расход и вред для твоих нервов. Не удивительно, что нервы у тебя становятся все хуже и хуже!
Карл послушно отложил трубку и взялся за прутья. Спустя немного Бабетта подошла к нему и сказала:
— Ну, Карл, теперь ты с чистой совестью можешь выкурить трубочку.
Но Карл лишь проворчал что-то; лицо его было мрачно, курить ему уже расхотелось. Бабетте стало стыдно за свою строгость, она была огорчена.
— Подумаешь, уж и слова ему не скажи! Я ведь о твоем же здоровье забочусь, а ты обижаешься!
Теперь Бабетта говорила с ним почти нежным голосом; она сказала, что скоро они пойдут вместе в город, чтобы продать то, что он наработал за зиму. Тогда Карл купит себе новую трубку и табаку в придачу, но только не такого скверного, какой он курит сейчас. От этого табака такая вонь, что даже Ведьма выдержать не может, а ведь у собаки нос не особенно нежный.
— Да, да! — ответил Карл и кивнул. Его лицо так странно исказилось, что Бабетта испугалась и замолчала.
Карл опять захандрил, думала она; за ним надо следить в оба. Какая жалость — такой силач, и к тому же человек с таким добрым сердцем! Ему едва исполнилось тридцать лет, а волосы у него начали седеть, на лоб Свисала совершенно белая прядь. Жаль его прямо до слез, люди добрые!
Карл становился все молчаливее. У остальных было какое-то особенно радостное и приподнятое настроение, они только и говорили что о своей работе — о пахоте, о севе, об огороде. Герман и Антон задавали тон. Через несколько дней должна была прийти упряжка Борнгребера, и Анзорге тоже собирался предоставить им на неделю пару лошадей. Карл вырос в деревне, пахал и косил, он считал, что понимает в этих делах побольше Антона, который так ужасно важничает. Несколько раз он пробовал вмешаться в их разговор, но они пропустили его слова мимо ушей, и с тех пор он больше ничего не говорил. Да и к чему? Это не имеет никакого смысла. Он и они — два разных мира. Они живут там, на свету, работы у них по горло, они бьются как рыба об лед. Но жизнь ведь в том и состоит, чтобы трудиться в поте лица, и все-таки она прекрасна. А он живет глубоко под ними, в темноте, на глубине двадцати саженей под землей, и от одной этой тьмы уже можно умереть. Он составил себе фантастический план: вырыть собственную могилу, яму в десять метров глубиной, затем забраться в нее — и пусть земля его засыплет. Этот план занимал его много дней и ночей, но в конце концов он убедился, что план этот совершенно невыполним. Ведь они отняли у него даже маленький ножик, который он уже было отточил как бритву.