Читаем Песнь песней Стендаля полностью

Под самый занавес перо Стендаля — впервые непосредственно в тексте — выводит слова, ни разу после заголовка не подхвачен­ные, не подпертые, не прикрепленные пока к повествованию: «пармская обитель». Почему здесь? Потому ли только, что Фабрицио после смерти Клелии удалился в лесную монастырскую обитель («шартрезу») — заживо схоронил себя, раз умершая возлюбленная была его единственной жизнью, и ему ничего не осталось, как упо­добиться Ромео, который выпивает яд над бездыханным телом Джульетты («вот так я умираю с поцелуем»)? Но ведь о годе, про­веденном в этом склепе, нам не сказано ровно ничего. А тогда не потому ли еще, что после слишком долгого недоуменного ожидания расшифровки упоминание об обители звучит особенно ударно. И способно увенчать все происшедшее знаком неизгладимым, кото­рый врежется в память, вобрав сразу множество мерцающих смыс­лов книги? Браться растолковать безоговорочно намерения Стенда­ля, обычно любившего озадачивать в своих письмах и сочинениях, упрятывая мысль в скрытый намек, не дерзнешь. И все же не бу­дет, пожалуй, чрезмерной самоуверенностью предположить, что второй вопрос не вовсе беспочвен. Да, стендалевская Парма и впрямь в чем-то походит на «обитель» — уединенное, отдаленное, отделенное от всего остального, заповедное прибежище. Оно не ограждено глухой стеной от тлетворных, удушливых веяний пере­ломной поры, когда героика обновления нещадно вытеснялась в Европе жестким всевластием обеспокоенных «смутой» самодерж­цев — сверху, царством торгашей — снизу. И в пармском захолу­стье в конце концов умерщвляются естественные страсти, изничто­жаются раскованные души, угасают те, в кого вложен редкост­ный дар быть счастливым и кто этого достоин. Но именно: в конце концов. Окраинность итальянского городка, сравнительная удален­ность от средоточий тогдашней истории слегка замедлили и осла­били эти веяния, сделали его и по-иному «обителью» — временным приютом для сохранивших в себе и поддерживающих, сколько воз­можно, сердечное пламя.

  На эту грань смысла направлен дополнительный луч и англий- ским изречением «ТО THE HAPPY FEW» («ДЛЯ НЕМНОГИХ СЧАСТЛИВЦЕВ»), крупно набранным как раз там, где обычно стоит: КОНЕЦ. Что это, посвящение горсточке счастливцев, перенесенное врвой страницы на последнюю, дабы прозвучать заветом сочи- нитвля? Или эпитафия, высеченная на каменном надгробье тем, кто только что сошел в мргилу? А может, то и другое вместе? Стендаль, судя по всему, позаимствовал эти слова у англичани­на XVIII века Голдсмита — в одной из его книг старый священник пишет увещевающие проповеди в надежде, что им сумеют внять «немногие счастливцы»: те самые избранные среди множества зва­ных. Не осталось, однако, незамеченным, что само выражение встречается еще раньше у Шекспира, истово почитавшегося и по­стоянно перечитываемого Стендалем, в исторической хронике «Ген­рих V». Там король Англии перед боем с французами возражает од­ному из своих военачальников, когда тот просит о подмоге:


Нет, не желай подмоги, Уэстморленд,

А лучше объяви войскам, что всякий,

Кому охоты нет сражаться, может

Уйти домой; получит он и пропуск,

И на дорогу кроны в кошелек.

Я не хотел бы смерти рядом с тем,

Кто умереть боится вместе с нами...

И Криспианов день забыт не будет

Отныне до скончания веков;

С ним сохранится память и о нас —

О нас, о горсточке счастливцев, братьев 1

.


Памятник на века другой горстке отважных счастливцев, ко­торым на своем поприще и на свой лад тоже была «охота сра­жаться» до последнего вздоха, невзирая на подавляющий перевес противника, и сооружен в «Пармской обители» Стендалем. Отда­ваясь страсти безоглядно, сгорев в ней дотла,— да разве бывает иначе? они были счастливы. Доподлинно были, и этого у них не отнять. Но в таком случае надпись на могильной плите в память о них есть одновременно послание, предназначенное быть услы­шанным, крепко усвоенным всеми избранниками страсти, кому «охота сражаться» за счастье.


[I]Перевод Е. Бируковой.

Перейти на страницу:

Похожие книги

От философии к прозе. Ранний Пастернак
От философии к прозе. Ранний Пастернак

В молодости Пастернак проявлял глубокий интерес к философии, и, в частности, к неокантианству. Книга Елены Глазовой – первое всеобъемлющее исследование, посвященное влиянию этих занятий на раннюю прозу писателя. Автор смело пересматривает идею Р. Якобсона о преобладающей метонимичности Пастернака и показывает, как, отражая философские знания писателя, метафоры образуют семантическую сеть его прозы – это проявляется в тщательном построении образов времени и пространства, света и мрака, предельного и беспредельного. Философские идеи переплавляются в способы восприятия мира, в утонченную импрессионистическую саморефлексию, которая выделяет Пастернака среди его современников – символистов, акмеистов и футуристов. Сочетая детальность филологического анализа и системность философского обобщения, это исследование обращено ко всем читателям, заинтересованным в интегративном подходе к творчеству Пастернака и интеллектуально-художественным исканиям его эпохи. Елена Глазова – профессор русской литературы Университета Эмори (Атланта, США). Copyright © 2013 The Ohio State University. All rights reserved. No part of this book may be reproduced or transmitted in any form or any means, electronic or mechanical, including photocopying, recording or by any information storage and retrieval system, without permission in writing from the Publisher.

Елена Юрьевна Глазова

Биографии и Мемуары / Критика / Документальное