И отвечающая ему взаимностью издалека Клелия тоже оживает, становится человечески весомой, находит в себе решимость и мужество совершить поступки, которые еще недавно представлялись бы ей наверняка немыслимыми и даже не могли прийти на ум. Те нежные пастельные тона, в которые Стендаль окрасил облик целомудренной Клелии, меняются, вернее, сгущаются, получают напряженность, наполняются жизненным теплом. Ее страсть поначалу робка, но это страсть со всеми ее озарениями и бедой. Если Сансеверина и раньше была личностью яркой и сильной, то Клелия до того, как ею овладела любовь Фабрицио,— прелестна, ко кажется недоступной волнениям, если угодно — диковатой. Любовь только что зародившаяся, ео многом преооражает ее и внеш- не: в первый же вечер после встречи с Фабрицио «в глазах было больше огня и даже, если можно так сказать, боль- ше страсти, чем у герцогини». Вопреки дочернему долгу, она, прежде одно послушание и добродетель, содействует побегу узни- ки; терзаясь угрызениями совести, она ставит под угрозу положе- ние и жизнь своего отца — коменданта крепости; воплощенное це- ломудрие, в минуту, когда на карте жизнь Фабрицио, она думает о нём, как о своем муже и тогда же действительно становится его женой («в эту минуту Клелия была сама не своя, ее воодушевляла сверхъестественная сила»). Любовь поднимает робкую девушку до уровня деятельной, решительной герцогини — и именно это спасает Фабрицио от яда. Даже пронизывающий ее суеверный страх — она ведь клятвопреступница, она поклялась не видеть Фабрицио — не останавливает ее. Кроткой и смирной, ей теперь знакома и ненависть. И у нее на устах гневные слова из языка Джины: «При таких извергах, как наши правители, все возможно!» Душа проснулась и теперь способна на многое.
До встречи с Клелией Фабрицио — всего лишь юноша с прекрасными задатками, пылкий и ветреный. «Восторженное изумление перед чистой красотой Клелии» побуждает его совершить внутренний подвиг. Происходит, казалось бы, невозможное: узник счастлив. Он почитает себя счастливым с той минуты, когда его внесли в список заключенных — и не удивлен этому. Жизнь в крепости оборачивается для Фабрицио «непрерывной вереницей радостей». Он не хочет бежать, и только Клелия заставляет его покинуть тюрьму. С минуты первой встречи и до последнего вздоха все его помыслы — с обожаемой женщиной. Юноша-ветреник полюбил и стал гением страсти, ее святым, ее совершенством.
И, увы, как множество святых,— великомучеником. Стендаль ни на миг не забывает, что таинств счастья причащаются не посреди приволья, а внутри заряженного бедой исторического поля. Отсюда парадокс: подобно тому, как арестант был счастлив в темнице, рядом со своей любовью, он глубоко несчастлив после побега, когда их разлучили обстоятельства. Радостное ликование любовной «Песни песней» сменилось торжественной печалью «Лакримозы» — «слезного плача» заупокойной мессы. Тот, для кого все блаженство в страсти, кончает свои дни в монастырском заточении. Отсветы блуждающей поблизости смерти уплотняются к концу рассказа, пока не поглотят засветившиеся было от счастья лица. Уходит в Могилу Клелия, за ней угасает Фабрицио, за ним — Джина. А перед этим: пылкому любовнику по всему его внутреннему призванию надеть облачение священника, ждать четырнадцать месяцев я восемь дней, выступать с проповедями в надежде, что любимая
придет в церковь, с проповедями, каждая из которых — зов любящего; получить «божественное послание» — ответ на зов, согласие на встречу; подойти к калитке и, не видя в темноте любимого лица, услышать только голос, вобрать в сердце шепот: «Это я. Я пришла сказать тебе, что люблю тебя». Какое счастье! И какое злосчастье! Последние страницы «Пармской обители» овеяны безутешной скорбью о разбитых жизнях, о страсти, в которой могут расцвести души, но которой все вокруг враждебно и особенно не прощается ее драгоценная подлинность, о земном блаженстве, оказавшемся запретным плодом, что тайком украден у безвременья и скоро зачах.