Андрей тяжело поднимается на ноги, беспомощно оглядывается по сторонам. Он невнятно бормочет, протягивает вперед руку, то ли прося чего-то, то ли прощаясь. Галина смотрит в сторону, не замечая протянутой руки. Так продолжается несколько томительных мгновений.
Осторожно, как в присутствии покойника, я первый покидаю комнату, где Андрей надеялся найти своё счастье. Андрей выходит следом. Как слепой держась за стену, он спускается по лестнице. Его лицо посыпано пеплом, с губ срываются несвязные слова. Глухо отдаётся звук наших шагов по скрипучим ступеням.
Мы идём назад к станции. Над нашими головами шумят иглами сосны. Ноги вязнут в сыпучем песке. Бессмысленный шепот вверху — и тянущая тяжесть внизу. А между голыми стволами пусто. Так же пусто в глазах и на душе майора Государственной Безопасности Андрея Ковтун.
Когда мы сидим в поезде электрички, Андрей стеклянным невидящим взором смотрит в окно и упорно молчит. Я пытаюсь разговором отвлечь его мысли в сторону. Он не слышит моего голоса, не замечает моего присутствия.
Когда мы сходим на вокзале в Москве и направляемся к станции метро, Андрей в первый раз нарушает молчание и неожиданно спрашивает: «Ты в какую сторону едешь?» Я догадываюсь, что он хочет избавиться от меня. Одновременно я чувствую, что я ни в коем случае не должен оставлять его одного.
Мы возвращаемся в гостиницу. Весь остаток вечера я как тень брожу за Андреем. Когда он на короткое время выходит из комнаты, я разряжаю наши пистолеты, лежащие в ящике стола. Андрей отказывается от ужина и необычайно рано ложится в постель.
В сумерках я вижу, как он беспокойно ворочается в постели и не может заснуть. Он хочет хоть во сне уйти от этой жизни, хочет найти забвение от мучительных мыслей — и не может.
«Андрей, лучше всего будет, если ты завтра поедешь домой», — говорю я.
«У меня нет дома», — после долгого молчания раздаётся из другого угла комнаты.
«Поезжай к родным», — настойчиво повторяю я.
«У меня нет родных», — глухо отвечает Андрей.
«Твой отец…»
«Мой отец отрекся от меня», — звучит из темноты.
Отец Андрея был человеком старой закалки. Крепок как дуб и упрям как вол. Когда пришли годы коллективизации, старый казак предпочёл уйти с родной земли в город, чем работать в колхозе. В городе он взялся за ремесло.
Никакие репрессии и никакие налоги не могли загнать его в артель, так же как раньше в колхоз. «Я вольный родился, вольный и помру!» — был его единственный ответ. Так всю жизнь гнул он свою упрямую спину над плугом, а затем над верстаком. Воспитывал из последних сил сына, надеялся, что тот будет ему утехой в старости. И вот чем ответил старый казак сыну, когда узнал, что тот перешёл в лагерь врагов.
«Он у тебя и раньше был со странностями, — не задавая лишних вопросов, пытаюсь я утешить его. — Ведь ты больше с матерью дело имел».
«Отец проклял меня и запретил матери называть моё имя», — монотонно отвечает Андрей.
Всю ночь ворочался Андрей в постели, тщетно ища забвения во сне. Всю ночь я лежал в темноте, не смыкая глаз и борясь со сном. Шли часы. В открытое окно смотрели рубиновые звезды кремлёвских башен.
Когда побледнело небо на горизонте и первый неясный свет зарождающегося утра пополз по комнате, Андрей по-прежнему лежал без сна. Он зарылся лицом в подушки, руки его беспомощно свисали по сторонам кровати.
В тишине комнаты раздавались странные звуки. Как будто давным-давно в детстве я слыхал нечто подобное. Страстный шепот звучал в полутьме: «Господи! За что ты меня наказываешь…» В первый раз за эту ночь я закрываю глаза. Я не хочу мешать человеку, дошедшему до грани. Снова в предутренней тишине звучит отрешённый от всего земного шепот забытой молитвы: «Господи! Прости твоего раба грешного…» В ответ по другую сторону Москва-реки бьют Кремлёвские куранты.
Будучи в Берлине, я сравнительно редко переписывался с Женей. Женя была слишком чувствительна к малейшей фальши и недомолвкам, а военная цензура продолжала свое существование и её приходилось учитывать.
Искренне описывать окружающую действительность и свои впечатления было бы непростительной глупостью. Личной жизни, которая могла бы интересовать Женю, у меня в Карлсхорсте практически не было. Писать же бессодержательные письма просто из вежливости — для этого мы оба были ещё слишком молоды и слишком любили жизнь.
Таким образом, я предпочитал использовать те ночи, когда мне приходилось бывать в круглосуточном дежурстве по Штабу и оставаться в кабинете Главноначальствующего наедине с «вертушкой», прямым телефонным проводом в Москву.
Тогда я среди ночи подключался к Жениной квартире и по телефонной линии Берлин-Москва раздавались долгие разговоры, имеющие мало общего с кабинетом маршала и политикой. Слухачи, дежурящие на проводе, могли спокойно читать дальше свои романы.