Это была любимая песенка Рубановской. Она отвечала её настроению и передавала её внутреннее состояние. Елизавета Васильевна тоже была охвачена в эти дни тоской по прежней жизни. И слова романса Нелединского-Мелецкого казались ей настоль проникновенными, что в них Рубановская находила отображение своего грустного настроения.
Радищев ошибался, когда думал, что Елизавете Васильевне в эти дни было чуждо чувство унылой осенней подавленности. Тоска заполняла её сердце, но Рубановская, видя, насколько, подавлен чем-то Александр Николаевич, нашла в себе силы, чтобы при нём не показывать своё унылое настроение.
Скрывая тоску, Елизавета Васильевна думала только о Радищеве и его работе. «Не дай бог, он заметит на лице моём смятение души», — размышляла она и, не зная истинных причин столь подавленного состояния Александра Николаевича, относила их больше за счёт его работы. «Что-нибудь не получается у него, не может сосредоточиться на главном и найти нужные ему доводы и доказательства, — думала она. — Только бы ему было хорошо, только бы он мог работать». И, напевая сейчас этот романс, Рубановская выражала словами песенки своё внутреннее настроение.
Александр Николаевич сразу всё это понял и догадался. Он стоял в дверях и внимательно слушал пение Елизаветы Васильевны, её несильный, но приятный голос ещё больше защемил его сердце тоскливыми нотками.
Мгновенно осенившая Радищева догадка о том, что происходило в душе Рубановской, словно подтянула все нервы и собрала в комок все его душевные силы. Он сразу встряхнулся. Ему стало стыдно за свою слабость.
Он не должен был выпускать вожжи ив рук, давать ослабнуть воле. Смириться с тем, что есть, значит покориться судьбе: радоваться лишь теми радостями, какие она даёт, и не требовать, не искать большего. Свыкнуться с унылостью и дать засосать себя тоске, как в болото, а потом что?
Чувство примирения было Радищеву чуждо. И в душе его невольно поднялся протест. Романс Нелединского-Мелецкого по духу своему был чужд мятежной натуре Александра Николаевича. Но подруга пела так мило, так хорошо, что он не мог её прервать.
И мысли Радищева вдруг прорвались. А где стоны народа в песне, где та радужная искра надежды на лучшее, чем силен русский человек? И ему захотелось услышать в эту минуту в песне бурю, жажду народной мести, такой песни, чтобы от душевной радости церковные колокола отозвались малиновым звоном.
Александр Николаевич быстрыми шагами прошёл к Рубановской, почувствовавшей его присутствие и переставшей петь. Он нежно прижал её голову к своей груди, а потом, поцеловав, молча удалился из её комнаты.
В сентябре выпал снег. Сначала над тайгой зловеще прошумели вьюги, потом сразу стихло, и установились ясные, погожие дни. Сырая, дождливая погода осенью по народным приметам предвещала скорый снег, хорошую порошу охотникам. Так оно и получилось — словно до примете в Илимск пришла зима.
Светлее стало в тайге, забелели, засверкали радугой на солнце короткого дня крыши изб, а над ними высоко из труб поднялся голубоватый дым. Напевно заскрипели полозья саней по первому снегу, веселей затрусили рысцой лошади мимо воеводского дома. Илимцы ехали то за сеном, то за дровами, то в Усть-Кут или Братск на базар, то на дальнюю охоту в верховья Илима.
Светло и радостно стало на душе Радищева. Безлюдье и безжизненность тесных илимских улочек сменились криком ребятишек, высыпавших гурьбой из дворов, лаем и визгом собак, кувыркающихся в снегу, мычанием и блеянием скота, гоняемого по утрам на водопой.
Все, кто промышлял белку, ушли в тайгу на охоту — одни дальше вглубь, другие — поблизости. Александр Николаевич тоже устроил несколько прогулок на лыжах с ружьём в распадок на ту сторону Илима.
В один из таких дней, возвращаясь из леса, он заглянул к Евлампию, жившему в крайней избе, будто на отшибе ото всех.
Евлампий сидел на берёзовом чурбане и свежевал белку. Чёрные, свисшие усы при каждом движении мелко вздрагивали.
— Будь гостем, — не отрываясь от работы, приветствовал его Евлампий, — проходи, Александра Николаич, садись на лавку…
Радищев прошёл и сел. Он стал рассматривать избу, её небогатое убранство и пожитки промысловика. От печи через всю избу была прикреплена жердь, а на ней висели шкурки зверей, связки лука, высушенных трав, какие-то мешочки и тряпки. В углу, у двери стояла широкая деревянная кровать, покрытая самотканным одеялом, в изголовьях одна на другой сложены были несколько подушек в ярких ситцевых наволочках. Рядом с кроватью находился сундук.
В слюдяные оконца, переливающиеся радужными красками на солнце, бил матовый свет дня. Листвяжный пол был добела промыт с дресвой. Должно быть жена Евлампия, как все сибирячки, любила порядок и чистоту в избе, обладала уменьем создавать из ничего домашний уют.
Александр Николаевич стал наблюдать за Евлампием. Благодушное лицо выдавало добрую натуру русского таёжника-промысловика. Он свежевал белку молча. По мягкой, ещё парной мездре шкурки, растянутой на коленях, быстро ходил нож, соскабливая кровоподтёки и одновременно вытягивая шкурку.