Радищеву понравились душевные слова Никиты. Он поддержал его и тоже сказал о несметных богатствах сибирского края, о том, что богатства эти пока ещё лежат втуне, когда народ поднимет их, то сделает государство российское самым могущественным среди других стран.
— У кого, что болит, тот о том и говорит, — заметил Евлампий. — Оно може и так, но когда будет, нас уже черви съедят в земле… — и отмахнулся рукой, словно хотел сказать этим: всё это хорошо на словах, а попробуй добейся того на деле.
— Хозяйка, чайку налей!
Жена услужливо подбежала, налила в кружки чай, забелила молоком, подала мужчинам и снова отошла от стола.
— А верно, Евлаша, будто белка плодовита? — отпивая горячий чай, спросил Никита.
— Говорят, тридцать девять в год бывает. Сама сорокова выходит.
— Смотрит-ка ты! Урожайна.
— Ещё кружку выпей горяченького.
— Спасибо за угощенье.
Никита встал и вышел из-за стола. Отодвинул табуретку Евлампий, отставил допитую кружку Радищев. Промысловики закурили, обменявшись кисетами, чтобы испробовать табак. И вновь их разговор, медленный и степенный, потёк плавно и непринуждённо о большом урожае белки в илимской тайге.
Потемнели слюдяные оконца. Хозяйка запалила коптящий коганец с бараньим салом, поставила его на припечек.
— Значит урожай нынче на белку? — переспросил Радищев, чтобы окончательно убедиться и иметь возможность хотя бы примерно определить, сколько даст пушнины Илимск в такой год, если каждый промысловик будет добывать белки столько же, как Евлампий.
— Урожай, — ответил Евлампий, — на белку урожай, Александр Николаич, а на хлебушко неурожай. Так оно и бывает: рубаху справишь, штаны пропадут, штаны заимеешь, рубаха прелая на тебе свалится с плеч…
— Своего-то хлеба, дай бог, чтобы до пасхи хватило, — сказал Никита, — а к петрову посту животы у всех, подведёт…
— Чтоб не подвело, на поклон к купчишке Прейну пойдёшь. Он, хапуга, не откажет, меру муки наполовину с отрубями даст и в поминальник свой занесёт, — Евлампий тяжело вздохнул. — На белку урожай, Александр Николаич, вроде и добыл её хорошо, — он машинально вскинул руку и указал на связку беличьих шкурок, — а снесёшь купчишке, в кармане-то снова пусто, — и ядовито продолжал: — Тот поминальничек свой раскроет, да ещё скажет, мол, должишко за тобой, Евлашка, небольшой остаётся, и хихикнет… Эх-ма-а!
— У всех промысловиков одинаковы прибытки.
— Были бы прибытки-то, Никита, а то долги, — с болью произнёс Евлампий. — Прибытки-то наши у купчишек в руках…
И боль Евлампия, тяжёлая и искренняя боль, передалась Радищеву, как самая близкая и понятная ему боль тысячи тысяч таких же обездоленных, обворовываемых промысловиков и крестьян то помещиками, то исправниками, то чиновниками.
«Нет, такой жизни народа должен быть конец. Доколе может существовать несправедливость, зло, обман! — с возмущением и ненавистью к тем, кто породил это людское бедствие, подумал Радищев. — Простой народ, который должен составить основание и предмет нового общественного устройства, должен быть избавлен навсегда от них. Народ должен быть счастливым и блаженным и будет им лишь тогда, когда переменятся правительства и над землёй взойдёт заря свободы!»
— Чем хуже, тем лучше, — отвечая на свои мысли, произнёс Радищев, — из мучительства рождается вольность…
— Нет уж, и так мучительства хватает, — ответил на эти слова Евлампий.
— Однако поздно уже. Пойду, — сказал Никита.
Он встал с лавки и направился к выходу. От двери он спросил:
— Утресь в тайгу?
— В тайгу.
— С удачей обернуться.
— Снежка бы за ночь не выпало, обернусь…
Накинул на плечи овчинную шубу и Радищев.
— Что будет у тебя, Евлампий, заходи ко мне запросто, — сказал он.
— Заглядывай к нам ещё как-нибудь, — ответил Евлампий, — медвежатинкой угощу, зажаренной с луком. Отмясоедничаем зараз, а потом легче будет пост держать…
Хозяин набросил на себя дублёный полушубок и вышел проводить гостей.
На дворе чуть подморозило. Луна зеленоватым оком одиноко смотрела на тайгу, на заснеженные избы Илимска с огоньками, бледно светящимися в замёрзших оконцах.
— Не будет снега, — утвердительно сказал Никита.
— Не должно бы, ежели по луне судить, — подтвердил Евлампий.
Неожиданно ко двору Радищева подкатила оленья упряжка Батурки. От оленей шёл густой пар, было видно, что хозяин упряжки спешил. Батурка привёз искалеченного медведем тунгуса Костю Урончина. У него была переломлена левая рука.
— Помогай, друга, — вводя в дом Урончина, попросил Радищева Батурка, — помогай, Костя мой друга…
Тунгус Урончин побывал в лапах медведя. Александр Николаевич осмотрел переломленную на половине между локтем и плечом руку. Урончин заскрипел зубами от боли, на глазах его блеснули слёзы. Радищев уложил тунгуса на лежанку и попросил его не шевелиться и не дёргать рукой.
— Молчи, друга, — сказал ему и Батурка, — молчи, русский друга всё сделает…