Можно предполагать, что постоянное и повсеместное присутствие доносительства в публичном пространстве сталинского общества заставляет всех советских людей определить свою позицию по отношению к подобному поступку. Источников, позволяющих понять, что об этом реально думали люди, недостаточно. В обществе, где критика власти могла привести к роковым последствиям, мало кто решался доверять бумаге свои мысли и демонстрировать свое критическое отношение. Но из этого совершенно не следует, что признание новых ценностей, насаждаемых режимом, имело всеобщий характер. Представляется необоснованным считать, что советским людям достаточно было воздействия пропаганды и появления новых слов, чтобы забыть все свои нравственные устои. Дало ли нужный результат то, что понятие «донос» было закамуфлировано более расплывчатыми: «сигнал», «жалоба»? Сделало ли это более преодолимыми определенные нравственные преграды?
Навязчивое присутствие публичных форм доносительства остро задевало ряд современников, которые в личных дневниках говорят о своем неприятии явления. 22 июня 1929 года И.И. Шитц уже осуждает нравственные изменения в обществе:
«Люди будут со временем дивиться тому, как извращались шиворот навыворот все человеческие понятия в том своеобразном государственном укладе, какой приняла Россия при большевиках. Каждый день встречаешь подобные извращения.
<…>
Ну, можно было думать, чтобы
Невозможно за один день полностью изменить общественные ценности, и многие советские люди рассматривали доносительство как отвратительную практику. В начале исследуемого периода настороженность проявляется еще в письмах, адресованных видным представителям режима (в частности Г.К. Орджоникидзе). Когда «сигнал» начинает слишком напоминать донос, он шокирует. В целом ряде писем выражено удивление по поводу того, как проводилась чистка 1929 года[250]
. Критикуют доверие, с которым относятся к доносам. В июле 1928 года ветеран партии Д.С. Климов жалуется в Центральную контрольную комиссию на поведение представителя ЦКК в своем районе во время проведения чистки. Климов сетует, что присутствовал при настоящей травле людей. Представитель ЦКК с самого начала заявил, что хотел бы услышать только негативные мнения, но автор письма, по его словам, все же взял слово, чтобы подчеркнуть положительные стороны в действиях обвиняемого. За это его обозвали «дураком, который здесь воняет», и оратор предложил «срубить [ему] голову и провентилировать мозги». Ветеран требует наказать обидчика, упрекая его в том, что он «держал себя как в период “военного коммунизма”», и ведет «неправильную» линию{737}.Подобная реакция отторжения встречается нередко[251]
. В ноябре 1929 года Орджоникидзе получает письмо, в котором описано положение в компартии Азербайджана. В нем говорится о многочисленных фракциях, которые изнутри разрушают партию, и в противостоянии между которыми одним из важных видов оружия являются анонимные письма:«Пишут анонимки на новых работников, копии которых передаются разным людям распространять в районах»{738}
.Позже подобная критика звучит менее открыто. По-видимому, риск слишком велик. Только после принятия конституции 1936[252]
года вновь активно звучат голоса в осуждение практики доносительства. В этот период можно найти множество писем-обжалований, авторы которых заявляют, что они стали жертвой ложного доноса; тем не менее слово, которое они употребляют, это не «донос» и даже не «сигнал», авторы жалоб предпочитают использовать слова «заявление» и «клевета».Когда в 1936 году во время проверки документов некоего Ткаченко исключают из партии на основании сигнала о том, что он скрыл свое социальное происхождение, а также факт, что четверо из его братьев якобы состояли в отрядах басмачей[253]
, он пишет M И. Калинину.И не просто просит главу ВЦИК вмешаться. Осуждая предпринятые против него действия, Ткаченко ссылается на статью 127 конституции «гражданам СССР обеспечивается неприкосновенность личности». И риторически вопрошает: «Дает ли мне права Конституция требовать по советской линии фамилию клеветника на предмет привлечения его к ответственности за клевету»{739}
? Но примеры подобной открытой постановки вопроса все же встречаются редко, и мы помним, что в июне 1938 года собеседник Молотова самым яростным образом обрушивается на практику доносительства, но под покровом анонимности: