Они распались, рассыпались. Это случилось, я думаю, везде. У человека позднесоветского времени была своя маленькая родина: круг друзей, даже не обязательно культурный круг, но круг друзей, который заменял семью. Друзья были важнее, чем родные, потому что это был твой свободный выбор, ты выбирал себе единомышленников. А в семье часто не бывало никакого единомыслия. И все это, все наши дружбы стали распадаться – по разным причинам. Я, кстати, еще не сказала о своем «третьем круге». Первый круг – это литературный, второй – это наша гуманитарная культура, третий – это православная церковь. Это тоже особая среда, в которой, мне кажется, люди и первого, и второго моих кругов бывали очень редко. По большей части они не пересекались. За некоторыми исключениями, например в лице Аверинцева. Он был верующим, церковным человеком. Не человеком каких-то «духовных поисков», как можно сказать о многих участниках «второй культуры», или «’’бедной’’ религии», которую описал человек нашего поколения Михаил Эпштейн, а просто канонически верующим церковным человеком. И при этом великим ученым с мировым именем. После его смерти Никита Струве сказал о нем: «Это был последний христианский гуманист». Но я бы поспорила с ним: по-моему, он был одним из первых христианских гуманистов, потому что на самом деле их и в русской, и в европейской истории было совсем немного.
Церковный круг – это тоже было почти потаенное общество: все-таки это были времена гонений. Мягких гонений, не грозящих прямо лагерем или расстрелом, как в иные времена. Были батюшки, вокруг которых формировались кружки новых православных. Все знают о таком круге отца Александра Меня. Но это был не единственный круг. Что же до церкви, до христианства, которое тогда притягивало к себе людей, это было нечто почти противоположное тому, что мы видим сейчас. Церковь была местом других людей – не официальных, не советских, а тех, кто выбрал этот путь и не боится идти по нему. Если становилось известно, что человек посещает богослужения, он чего-то непременно лишался. Гонения были не такие, как в предвоенные или послевоенные времена, когда «за веру» отправляли в лагерь, а то и убивали. Но все же быть полноценным гражданином, занимать какие-то места в университетах, школах и т. п. – и при этом открыто объявлять: «Я исповедую православие» – было абсолютно невозможно. Люди в храмах тоже держались осторожно, друг с другом не слишком знакомились. Одновременно с этим образовывались и, можно сказать, подпольные, и полуподпольные религиозные кружки. Такое уже было наказуемо как «религиозная пропаганда». Там люди вместе осваивали церковную культуру, что было очень непросто, потому что даже Священное Писание было практически невозможно достать. Но обычно находились более эрудированные люди, которые приходили и других просвещали. Я вела дома занятия по церковнославянскому языку. Был и свой церковный «самиздат». Переписывали, например, домашние молитвословы. Перепечатывали богословские труды.
Девяностые – это время, когда очень многое из того, что раньше было нельзя, стало возможным. Выходят ваши интервью, ваши стихи, вы можете поехать за границу, вы преподаёте. И тем не менее в ваших интервью тех лет слышен какой-то обвал, который происходит за окном, или возникает ощущение этого обвала. Как вы переживали это время?