Среди лесов и болот, на расстоянии 20–30 километров друг от друга, прятались ещё девять лагпунктов и один распред, подчинённые штабному отделению в Мариинске. Каждый из нас там бывал, каждый хотел бы побывать ещё, это был пуп нашего мира. Таких отделений было пять, и все они составляли лагерное государство, именуемое Сиблагом, со стольным градом Новосибирском. Он был уже вне пределов наших мечтаний — в Новосибирске никто из нас не был и о нём никогда не думал. Мы знали, что наше лагерное государство граничит с такими же другими — на западе с Карлагом со столицей в Караганде, а на востоке — с Краслагом со столицей в Красноярске. Оттуда всех нас и этапировали в Сиблаг и Суслово, мы знали об их существовании из практики собственной жизни. Но была и ещё одна столица, куда каждый месяц мы писали заявления о пересмотре своих дел, — Москва. Однако, достоверность её наличия в этом мире ничем фактически не доказывалась, её мы не помнили и интуитивно ощущали, что свои заявления направляем на тот свет, тем более, что эта мифическая Москва всегда и неизбежно отвечала только отказом, который, кстати говоря, нам сообщался из вполне конкретных мест — из Новосибирска через Мариинск. Но если Москва не существовала как реальное понятие, то оно жило в нашем сознании как понятие фантастическое, божественное и роковое — именно оттуда на головы лагерников проливался редкий золотой дождь внезапных и ничем не объяснимых освобождений. Конечно, это был не особенно сложный трюк — держать несчастных людей в состоянии постоянного приятного возбуждения: «Ведь если сегодня освободили моего соседа, то завтра могут освободить и меня!» — «Писал и, счастливец, заявления в Москву? Ого! И сколько!» И вот каждый выходной весь лагерь погружался в сосредоточенное молчание — все строчили заявления из месяца в месяц, из года в год, из десятилетия в десятилетие. Заявления с каждого лагпункта увозили мешками и грузовиками, а из всего лагеря — поездами. Накладное дело? Нет, не очень. Возить письма стоило дешевле, чем содержать стрелков, а без золотого дождя из мифической Москвы лагерники давно озверели бы и разнесли в щепы заборы и в клочья малочисленную охрану. Нет, золотой дождь — это была хитро задуманная комедия и трезво рассчитанный обман.
Итак, по Петькиному зову я отправился к маме Тэре. Выставив вперёд живот, засучив рукава, подбоченясь и расставив ноги, она стояла посреди процедурной как усмиритель зверей на арене цирка. Перед ней стояли помойные ведра и тазы, а на столике ожидала высокая бутыль с подогретым растительным маслом: начальник Сидоренко так уважал медицину, что даже в этот страшный год нехватки продовольствия по первому требованию отпускал драгоценное масло для лечебных целей. Заболевших уборщиков урожая самоохранники под руки тащили в больницу прямо от ворот, и полдесятка их уже корчилось и кричало, валяясь на траве у крыльца. Другие от ворот бегом неслись в уборную. В основном это были мои люди, посланные на работу по приказу медсанчасти для укрепления сил и чтобы подкормиться. Но голодный не имеет разума, он ест всё, что может схватить, и столько, сколько успеет проглотить, до пределов набивая за день работы на полях свой желудок нежеванными овощами — горохом, викой, картофелем, свеклой, турнепсом, морковью, луком, капустой. К концу рабочего дня проглоченное под влиянием животного тепла, желудочного сока и выпитой горячей баланды разбухает и увеличивается в объёме. Возникает желудочная непроходимость, резкое растяжение желудка и угроза мучительной смерти. Объевшиеся сначала попадали к Тэре, затем, если терапевтические процедуры не помогали, — к Святославу Ильичу на операцию. Те из объевшихся, кто в изнеможении залезал на своё место на барачных нарах, в страшных мучениях умирали на следующие сутки. Спасённые, с очищенным и промытым желудком, ложились спать, на утро опять ползли на поля, а вечером мы встречались у Тэры снова: это была вертушка, раскручиваемая рукой голода, и выбраться из неё было нелегко.
— Ну, Петька, давай первого! Быстро! Шевелись! — по-боевому, басом командует Тэра. Больничные санитары волокут скрюченное воющее чучело, с размаха швыряют его на табурет и запрокидывают голову, оттягивая её назад за оба уха. Я согнутой под подбородком рукой прижимаю её затылок к своей груди, а другой рукой вставляю в рот железную воронку. Санитары держат страдальца за руки. Тара льёт в воронку масло. Через минуту начинается бурная рвота. Смазанная маслом плотная разноцветная масса колбасой вьётся из горла.
— Готов! Воду! Ещё кружку! Ещё! Нагни ему голову ниже, Петька! Так! Хорошо! Следующий!
Петька волочит спасённого по коридору и швыряет на траву перед крыльцом и обратным ходом доставляет нового. Мы работаем слаженно, быстро, как машины: их жизни зависят от нашей расторопности.
— Петька, следующий!
Топот. Отработанное чучело, болтая тряпьём, исчезает в дверях. Топот. На стуле новое. Быстрые, сильные движения. И снова:
— Петька, следующий! — Так на конвейере летит один десяток за другим.