— Хе, у тоби ж була чернявая? Уже сменял на другую, стрикулист? А ту куды сунув? В этап? Поганая твоя душа!
При звуке знакомого голоса блондинка раскрывает глаза и натягивает на себя одеяло.
— Та не укрывайся! Прийихалы, дамочка, до развода десять минут! Пийдешь с режимной, а писля работы — до ШИЗО, на хлеб та воду! Марш, шалашевка дешевая! За барахло продаешься? Сыпь!
И вдруг Сидоренко замечает, что вокруг постели и печурки выстроена перегородка на манер уютной комнатки: будуар в десяти шагах от босых людей на заснеженном полу и в ста шагах от проходных ворот, через которые работяги скоро уйдут на мороз и труд.
— Га! Индивидуальная кабынка? На свинарнике досок не мають, а туточки… В военное время, когда люди сражаются с фашистами! Сукин ты сын, каптер! Ну, я ж тоби…
«Начинается», — подумал я, по опыту зная, что «ну я ж тоби» у Сидоренко означает начало приступа ярости. Начальник вдруг задергался, засопел, схватил топор, стоявший у стопки поленцев, и начал рубить стены кабинки. Он рубил их не как плотник, сверху вниз, а как кавалерист — наотмашь, направо и налево. Блондинка, пригнувшись к полу, мелькнула под летающим в темноте топором и как была в одном белье, так и вылетела в дверь: работяги замерли с валенком на одной ноге и с другим — в руке; каптер, вдруг сильно вспотев, прижался спиной к полкам и следил глазами за малиновым сверканием остро отточенного лезвия. Слышалось только сиплое дыхание начальника, глухие удары и сухой шелест щепок, разлетавшихся из-под топора, как брызги. Наконец все было кончено. Сидоренко бросил топор к печке, перевел дух, потом нагнулся и аккуратно поставил топор на место, к стопке хорошеньких поленцев, вытер рукавом кожуха вспотевшее лицо. Приступ ярости кончился, и, как бывает с такими людьми, начальник вдруг притих и, словно извиняясь за вспышку, объяснил:
— Ох и рубака ж я був в Первой Конной! Герой! — он покачал головой и просветлел, как всегда, когда вспоминал о том времени, которое навсегда осталось в его представлении самым лучшим. — Вообще я рабочий человек, у мене тело работы хочет, уси косточки по работе свербять. А я — начальник! На тоби — начальник! Хо-хо-хо! Добре я размяв руки та спыну! Як в баню сходив! Так-то, дохтор!
Он взял со столика чайник, потрогал его сбоку широкой ладонью и потянул воду прямо из изогнутого носика, нахмурился. «Каптеру сегодня же влетит», — подумал я, начиная лучше понимать начальника.
— Освежился! Теперь за дело!
И стремглав выбежал на двор.
Посветлело. Снег кажется еще синим, но на востоке уже ширится розовое пятно, там снег тоже будто пожелтел и зарумянился. По всей зоне по протоптанным в снегу дорожкам движутся к воротам темные фигуры, образуя ручейки, стекающие в запруду. У хлеборезки возня. Мы сворачиваем туда.
Дневальным и бригадирам инвалидных бараков хлеб выдается после рабочих. Еще издали, на бегу, мы видим, как среди шатающихся фигур в тряпье лихорадочно мечется высокий парень с ножом в руке: нож явно мешает и играет роль театрального реквизита, потому что больные старики уже сдались, носильщики покорно отдали корзины с хлебом, а охрана бросила на снег палки. Тут нужно было поскорей ухватить корзины да и уволочь их в синий полумрак, в сугробы, за первый, второй, третий барак, но нож тычется в замерзшую ткань и не лезет в карман, и пока грабитель возится с ним, Сидоренко успевает схватить его за ворот.
— Цыган Иван? Ты?
— Хм… Тоже мне приятная встреча… Здрасьте, гражданин начальник!
Цыган дружелюбно подает нож и выпрямляется во весь рост: он моложе, выше и сильнее Сидоренко. Тот на цыпочках топчется вокруг пойманного. Это смешно, и цыган улыбается. Сидоренко это замечает.
— Дал бы я тебе по морде, так не улыбался бы, тварь, но не положено, сам знаешь. А вы з якого барака, заключенные?
— Второго… Инвалидного… Гражданин начальник… Спасибо вам…. Помогли… Хлебец отбили…
Носильщики и охранники начинают плакать.
— Спасибо… Гражданин… Начальник… — фигуры покачиваются, как одуванчики на тонких стебельках, и трясут серыми лохмотьями. У них нет лиц. Это привидения. Сидоренко смотрит на них и закусывает губу.
— Так не плачьте, чудилы… Чего ж вы не загукалы? — говорит он дрогнувшим голосом. — У вас же и палки булы… Вас шесть, а вин один!
Цыган скалит ослепительно белые зубы и одобрительно кивает головой, доходяги мнутся, что-то соображают и сами начинают удивляться, что слов у них нет. Доходяги не говорят.
— Да вот… Оно конечно…
— Дали бы палкой по башке, чтобы с копыт свалить, и все! Просто, как колумбово яйцо! — рассудительно скрипит в форточку по-бабьему обвязанный полотенцем мужчина с узким, породистым лицом. Это — хлеборез, бывший моряк, ныне такой же инвалид: он — контрик,
Сидоренко все-таки доверил ему раздачу хлеба, иначе нельзя, — бытовики,
— А ты сам чего ж не выбежал на пидмогу с ножом, храбрец?
Голова в платке исчезает. Из форточки слышится: