Бабушка пришла в необычайное волнение оттого, что ее друг один – ночью – остался в самом зловещем месте Кампаньи, в этом рассаднике лихорадки. Она беспощадно кляла себя за то, что сама спровоцировала Энцио, от которого и без того можно было ожидать любых неожиданностей; и тревога ее, к сожалению, оказалась не напрасной: на следующий день Энцио вернулся, а через день его уже знобило.
Вначале он старался не обращать на это внимания, но бабушка все же послала за доктором. Она была так перепугана, что совершенно не слушала его возражений, и, как оказалось, он и в самом деле подхватил в Галлоро малярию. Вскоре он убедился в том, что серьезно болен, и неожиданно потребовал вызвать в Рим его мать. Бабушка тщетно уговаривала его пощадить бедную женщину и не спешить с известием о болезни: быть может, он скоро поправится. Но Энцио, как своевольное дитя, был непоколебим в своем требовании скорейшего приезда матери. Он утверждал, что никто так хорошо не разбирается в особенностях его организма, как она, и вообще это вполне законное желание больного – видеть рядом с собой родную мать. Против этого трудно было что-либо возразить; в сущности, мы должны были только радоваться этому внезапно проснувшемуся чувству Энцио к собственной матери, которую он до сих пор так неприлично отталкивал от себя. Однако радость наша была омрачена тем обстоятельством, что доставил он нам ее за счет бабушки, чья нежная забота о нем, судя по всему, совершенно не трогала его. Он был с ней так упрям и несговорчив, что можно было подумать, будто он опасается, как бы она вместо лекарства не дала ему яд. На самом деле это было не что иное, как своего рода саботаж, с помощью которого он хотел добиться приезда матери. В остальном же он был ужасно пуглив и малодушно-беспомощен. Жаннет, которая и теперь, как в те дни, когда он был болен своими стихами, лучше всех ладила с ним, называла его за глаза «нашим маленьким героем»; этой безобидной шалостью она надеялась хоть немного развеселить и утешить бабушку, не подозревая, какой болезненно-мрачной тенью это ложится на ореол славы, которым я окружила Энцио в своем сердце за последнее время. Исход этой борьбы в конце концов решил доктор, рассудив, что столь своенравному больному все же лучше уступить, дабы не волновать его еще больше…
Госпожа Облако, получив бабушкину телеграмму, выдержанную в успокаивающе-непринужденном ключе, тотчас же покинула свое апеннинское пристанище и примчалась в Рим на взмыленном автомобиле. Горя от волнения, вся покрытая пылью, совершенно обессиленная путешествием, но внутренне, как всегда, вполне спокойная, вышла она из фыркающей машины, поразив нас внезапностью своего появления. Она не стала вникать в пространные объяснения по поводу Галлоро, а просто молча приняла своего сына из наших рук, словно некий драгоценный предмет, который мы сломали, и, энергично выдворив нас всех из комнаты больного, никого больше не впускала туда, кроме доктора. И то, что мы в ней до этого воспринимали полуудивленно-полусочувственно – ее самоотверженное и почти невозмутимое отречение от своих материнских прав в пользу бабушки, – вдруг предстало перед нами в другом свете: она определенно не думала, что это сын дал ей временную отставку, а была уверена, что она сама, по своей воле, любезно уступила нам его на некоторое время, и Энцио подтверждал это всем своим поведением. Он так трогательно радовался ее приезду, он целовал ее руки, гладил ее, как маленький ребенок, и нежно произносил слова благодарности. Конечно, это было вполне нормальным явлением – я ведь и сама часто думала, что Энцио следовало бы поласковее обращаться с матерью. И все же теперь это больно задело меня, так как было сопряжено с совершенно неприкрытым равнодушием по отношению к нам. Госпожа Облако могла и не выставлять нас за дверь, думала я, мы и без того уже получили от ворот поворот.
Бабушка была последней, кто сетовал на эту изоляцию. Она полностью принимала сторону Госпожи Облако, и к тому же так решительно, что все с самого начала казавшееся мне неестественным в их отношениях проявилось теперь еще более отчетливо, чем прежде. Кроме того, бабушку все еще мучили угрызения совести из-за того, что она разрешила поездку в печально известную Галеру. Она винила себя в болезни Энцио и открыто высказывала это. Даже Госпожа Облако, которая, в сущности, была к ней так же безучастна, как и ее сын, временами казалась растроганной; она добродушно заявляла, что хорошо знает своенравие Энцио и что бабушка все равно не смогла бы предотвратить злосчастное предприятие, даже если бы попыталась это сделать. Но мне это замечание не приносило облегчения: я слышала в нем оттенок сочувствия; из этих слов следовало лишь то, что в глазах Госпожи Облако влияние бабушки на Энцио было более чем незначительным.