и Берте — индеец из племени яган; на вид ему было лет сорок, но он говорил, что ему шестьдесят, доказывая это тем, что двенадцать лет прожил в англиканской миссии. Индейцы этого племени не блещут красотой. Вот как их описал один наблюдательный путешественник в 1884 году: лица «плоские, широкие, круглые и полные; выступающие скулы; лоб низкий и широкий, нос плоский, глаза очень маленькие и без ресниц, губы распухшие и отвислые, сильные челюсти и хорошие зубы. Очень маленькие ступни и кисти рук, худые руки, кривые ноги». Берте был коренаст и казался силачом. Он жил один в своем вигваме, очень чистом и опрятном.
Эти люди — аргентинские подданные — охотились в Чили на выдр; они были браконьеры и жили в страхе, что их обнаружат и заставят ответить перед законом.
И вот мы стоим в этой темной и грязной берлоге в одном из самых отдаленных и безрадостных уголков Земли, а перед нами такие разбойные молодцы, что хоть отправляй их с пиратами за сокровищем. Мы безоружны. Спускается ночь.
Убийца наливает канью, подходит ко мне с двумя кружками и одну протягивает мне.
— Сеньор, — говорит он, — я узнал, что вы художник. Я считаю художников, писателей и музыкантов величайшими людьми на свете. Я пью за ваше процветание!
С самой искренней, очаровательной улыбкой он чокается со мной, и мы пьем.
— Виктор Гюго и Толстой! — продолжает он. — Это мои любимые писатели. Какое величие! Какое великолепие идей!
Мы начинаем разговор о европейской литературе, с которой он хорошо знаком, а Женевьева, наша любезная хозяйка, наливает еще каньи: «Salud, salud!»
В этот вечер берлога — праздничный зал: горят свечи, не смолкает буйное веселье, слышатся дружеские возгласы. «О Женевьева, милая Женевьева», — пою я. Она в восторге, Васкес очарован, Маргарита с улыбкой кормит своего малыша, инспектор выкатывает на меня глаза и строго кивает.
Васкес сбрасывает куртку и пускается в пляс — неистовый, отвратительный, прекрасный мускулистой красотой гибкого тела. Маргарита смеется, а Женевьева взвизгивает в безудержном веселье. Они притворно содрогаются, когда Васкес с длинным и острым хлебным ножом в руке изображает перед нами сцену убийства, им совершенного.
А Берте, захмелев, танцует какой-то еще не совсем забытый военный танец своего племени и потом снова погружается в мрачное оцепенение, из которого мы его вывели веселым шумом. Он долго сидит так, молча опустив голову на грудь, и вдруг неожиданно вскидывает голову и выкрикивает во все горло дикую непристойность. Женщины отворачиваются, заткнув уши, а в глазах у них смех.
Маргарита не произносит ни слова; среди общего пьяного галдежа молодая мать остается спокойной и молчаливой.
— Ты счастлива здесь? — спрашиваю я, садясь с нею рядом. Она немного говорит по-английски и отвечает почти шепотом, тихим и приятным голосом.
— Нет, не счастлива, — произносит она, стыдливо прикрывая грудь, которую сосет ребенок.
— А тебе нравится в Ушуае?
— Да.
Я перевожу взгляд с ее круглого, как заходящая луна, невозмутимого, как у изваяний Будды, печального и нежного лица на физиономию мрачного животного, ее сожителя.
— Ты любишь его? — спрашиваю я.
Она прячет от меня лицо и наконец отвечает очень спокойно:
— Да, я его люблю.
На вопрос, как зовут ее ребенка, Маргарита горестно отвечает, что младенца не крестили и у него нет имени. Это девочка. Не знаю, что на меня тогда нашло, но вовсе не по легкомыслию, хотя я не верю в бога, я сказал юной матери, что совершу обряд крещения и дам ребенку имя своей жены. Спросили у отца, и, когда я заверил его, что имею право выполнять эту церемонию, он проявил непритворный интерес к нашей затее. Мой помощник повел себя с неожиданным достоинством: объяснил по-испански всем присутствующим, в чем состоит обряд, и по его указаниям берлога была превращена в часовню. Кое-как убрали мусор с пола, посредине поставили жестянку из-под керосина — подставку для купели. Женевьева вычистила единственный таз, великолепный сосуд, покрытый розовой эмалью, и, наполнив его дождевой водой, поставила на жестянку, Я с младенцем на руках занял свое место у купели, а родители — рядом со мной с обеих сторон; остальные все встали немного поодаль. Я сделал знак рукой, и все благоговейно смолкли.
— Боже милосердный, — начал я молитву, — да пребудет это дитя во здравии и благополучии, и да сменятся невзгоды, выпавшие ей при рождении, истинным счастьем. С этой молитвой именем бога нарекаю ее Кэтлин Кент Гарсиа.
И я помочил ребенку лоб водой и поцеловал его.
— Это какой церкви обряд? — спросил Гарсиа, когда я закончил церемонию.
— Бог един, — ответил я.
— El mismo Dios, — повторили они растроганно.
Меня попросили написать свидетельство о крещении. Я составил его и дал Гарсиа с письмом к старому мистеру Лоуренсу, в котором умолял его не объявлять мой поступок незаконным.