Булгарин обращается с формой первого лица только как с внешней условностью, мало использует её существенные изобразительные возможности и применяет их самое большее для того, чтобы представить многочисленные собственные размышления в виде мыслей Выжигина. Насколько это характерно, показывает, например, последняя (седьмая) глава 3-й части. События в романе прерываются в начале данной главы, и автор набрасывает сатирическую «Картину большого света»[898]
, которая никак не связана напрямую с описанными ранее приключениями его героя. Все примеры, привлекаемые для разъяснения общественных недостатков – это не ранее изображённые переживания Выжигина, а изобретённые «примеры», в качестве таковых и комментируемые. Хотя приключения рассказчика от первого лица предлагали достаточно примеров для такой моральной «оценки», автор не обращается к эмоциям своего рассказчика, а тонет в общем моральном экскурсе, который простирается более чем на десять страниц. Только потом нить действия, выпущенную из рук в конце предшествующей главы, подхватывают снова. Но, чтобы снова установить связь, а также легитимизировать общие размышления в виде высказывания Выжигина, весь экскурс просто берётся в кавычки, и вслед за тем прибавляется замечание: «Вот что я написал в своей записной книжке, по прошествии двух лет от вступления моего в свет»[899].При этом нигде не упоминается, что Выжигин имел обыкновение вести дневник. Всё замечание начинается также риторическим оборотом, обращением к «моему читателю», мало пригодным для заметки в дневнике, но зато тем более типичным для резонёрствующего автора романа[900]
. Вставка своего рода заметки из дневника рассказчика в его собственный рассказ от первого лица не усилила здесь особую перспективу «Я». Напротив, это, как простой, легко разгадываемый монтаж, подчёркивает опустошение формы первого лица подобно тому, как она устанавливается вновь и вновь, будучи характерной для всего романа Булгарина.Но было бы несправедливо рассматривать роман Булгарина только или в основном с точки зрения несовершенной перспективы «Я». Правда, намерение автора предложить жизнеописание «обычного» человека, рассказанное им самим, не реализовано, но это намерение – не самая существенная задача романа. Важнее для самого Булгарина, как и для оценки его произведения – намерение дать сатирическое «Описание нравов» современного русского общества. При этом литературном постижении современного общества интересует не столько радикальная сатирическая полемика, сколько, скорее, само отчасти критическое, отчасти поучительное «Описание нравов».
Погодин утверждает, пытаясь снять с Булгарина упрёк в оппортунизме, что «Выжигин» однозначно становится на сторону крестьян против помещиков и резко полемизирует против крепостничества[901]
. Но об этом не может быть и речи. Собственно, даже определённая критика в адрес самовластного дворянства после восстания декабристов 1825 г. не была неуместной, особенно для Булгарина, который одно время из-за своего знакомства с декабристами даже подозревался в заговоре. Но «Выжигин» не подчёркнуто продворянский, не подчёркнуто антидворянский и тем более не представляет собой полемику против крепостничества; в крайнем случае то здесь, то там подвергается критике «неправильное» обращение с крепостными крестьянами. Эта критика никогда не переходит границы общепринятого и безобидного. И в тех случаях, когда автор описывает жизнь русского крестьянина или вводит образы из простого народа, ощущается определённая симпатия, но она всегда имеет более сентиментально-патриотический, чем социально-критический характер[902]. Если Булгарин высмеивает и отвергает поведение помещика Глаздурина, то этот эпизод непосредственно предпосылается образу идеального русского помещика Россиянина, так что он с самого начала оказывается только негативным дополнением, а не принципиальной критикой самого сословия[903]. Неограниченные упрёки адресованы не русскому помещику, а польской землевладельческой знати в образе Гологордовского, которому, в противоположность Глаздурину, не противопоставлен положительный польский образ. В соответствии с этим также и польский еврей показан исключительно в отрицательных вариациях (сначала в образе еврейского «арендатора» Гологордовского, затем Мовши со всей его роднёй). Следовательно, Булгарин только там отваживается на прямую сатирическую полемику, где можно не бояться возражений со стороны русского читателя и властей, где, наоборот, он, происходящий из Польши, даже может доказать свою оторванность от польского прошлого и свой русский патриотизм. И если он уже хвалил у Жуи дополнение негативных примеров позитивными как тактику, цель которой – избежать оскорблений, то сам он доводит эту тактику до крайности. Она превращается у него просто-напросто в шаблон[904].