Возмущенный Тугарин, презрительно усмехаясь, заявил, что устюжане – вечные московские холопы, издревле только новгородские деревни зорить горазды, а увидели казаков – и в штаны наложили!
Задыхаясь от гнева, устюжанин Нехорошко так озлобился на слова холмогорца, что острый кадык задергался под реденькой бородой.
– Ни одной распри наши деды не начали! – закричал, подстрекая устюжан к отпору. – Все ваши злом пыхали. Новгородцы – вечные зачинщики и срамословы!
Как два старых петуха, Нехорошко с Тугарином подступали друг к другу, ругались и размахивали руками. Тут дьявол, ненавидящий всякое добро, мир и любовь, посеял между купцами Баженом и Никифором такую вражду, вложил в их сердца такую ненависть, что они друг друга в лицо не желали видеть и оба отказались править кочем. Если один спускался под палубу в жилую часть, то другой в злобном нетерпении оттуда выскакивал пулей и укрывался в нежилой половине, где хранились ватажные припасы и купеческие товары.
Видя такую распрю, холмогорские и устюжские промышленные опечалились и притихли, стали просить купцов помириться. Но те и слушать их не хотели. Ватажные пайщики и вовсе обеспокоились. Сдерживая неприязнь, не показывая обид, они собрались на совет без купцов. А те сидели один на носу, другой на корме, спинами друг к другу.
Время шло, съестной припас убывал, а коч с коломенкой стояли на месте. Помолившись, староватажные выбрали кормщиком Пантелея Пенду, человека стороннего, ни с холмогорцами, ни с устюжанами родством и землячеством не связанного. При продолжавшемся молчании купцов ватага отправилась в Обдорск-город, который нельзя было ни обойти, ни проплыть стороной.
Первое русское укрепление на этом месте появилось еще при отце Грозного царя и было поставлено московским воеводой князем Курбским. Войско его ушло, острог обветшал. Лет через десять после гибели атамана Ермака здесь снова был срублен государев острог, огороженный стоячим тыном в две с половиной сажени высотой, с двумя сторожевыми башнями и крытыми воротами. В нем были срублены Васильевская церковь, четыре двора, аманатская и съезжая избы. Возле тына ютились до двух десятков остяцких юрт.
Коч и коломенка причалили к берегу. Никто не встречал прибывших. Обдорцы знали, что ни купцы, ни промышленные мимо проплыть не посмеют и придут сами. Ворота в острог были распахнуты.
Бажен и Никифор наотрез отказались идти на поклон к воеводе и таможенному голове. Тут распря захватила всех холмогорцев и устюжан с новой силой. Одни винили других, а те, верные родству и землячеству, защищали своих. И кончилось бы все трудной, убыточной зимовкой под стенами острога, если бы юнец Федотка Попов да сивобородый устюжанин Лука Москвитин, старый да малый, поборов в себе обиды, не взяли тобольских грамот и описей, скрепленных березовскими печатями, да не пошли бы на поклон к обдорцам.
Но и это не помирило повздоривших. Судили складники, что старый да малый все сделали не так и пошлины заплатили вдвое. После досмотра и получения новых описей, на Преображенье Господне, ватага была отпущена в плаванье к Мангазее.
Попа в остроге не было: прежний помер, нового не прислали. Из старожилов никто служб не знал. Почитать молитвы и пропеть все, что пристало для второго Спаса, взялся Третьяк. На соборные молитвы в осиротевшей церкви собрались обдорские жители и гости. Пришли и Бажен с Никифором, стояли, не глядя друг на друга, в разных сторонах от алтаря: один – выставляя вперед брюхо и хмуря косматые брови, другой – сутулясь, будто готовился к прыжку или нападению.
С укором поглядывая на них, Третьяк, как поп, попробовал вразумить спорщиков, зычным голосом проповедовал:
– Не врагам, не побежденным, но близким и родственникам сказано: любите друг друга! «Не противься злому. Но кто ударит в правую щеку твою, обрати к нему другую. И кто захочет судиться с тобой и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду». – Он замолчал, вытягиваясь на цыпочках возле алтаря и выглядывая из-за придвинувшихся обдорцев Бажена с Никифором. Те слушали вполуха со смурными лицами – что, дескать, разумного может сказать этот недоросток из покрученников?
Третьяк опечаленно качнул головой и добавил со вздохом:
– «И кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два».
Угрюмка поймал на себе рассеянный взгляд казака, насупился, на его лице стали выступать красные пятна: показалось вдруг, Третьяк укоряет, что он не пошел с братом в сургутскую ссылку.
После церкви Угрюмка пуще прежнего почувствовал себя одиноким и несчастным сиротой. Третьяка обдорцы брали под руки, просили остаться в городе, его же никто не замечал. И несло сироту сибирскими реками уже в океан-море, в полуночные страны, и негде, не за что было зацепиться. Неумолимо втягивал в себя этот бесприютный мир, суля то богатства и славу, то нищету и гибель.