Если бы кто спросил у него прямо — веришь жене? — он бы не задумываясь ответил: верю!
Да и как не верить? Ни в чем пакостном Катерина не только замечена не была, но даже и тени подобного подозрения ни у кого не могло возникнуть. Гарнизонная жизнь тесная… все на виду… и коли что не так, непременно слушок завьется, потянется… ах, чтоб тебя!..
Самому понятно — не может ничего такого быть, не может! Любит его Катерина, нежно и благодарно любит… благодарно? — да, благодарно!.. с благодарностью за его собственную любовь, почти, бывает, лишающую его ненадолго сознания… и с радостью делит эту любовь с ним еженощно!
А вот поди ж ты — стоит подумать, будто может она быть ему неверна, как прямо кипятком обдает!..
Хоть бы чуть она не такая была, что ли… — тоскливо подумал вдруг Трофим.
На такую-то всякий посягнет… глаза!.. брови!.. губы!.. а как засмеется — так ведь просто сердце прыгает!.. А как пойдет, как бедрами качнет, как поправит невзначай платок на груди, как улыбнется вдруг лукаво и нежно!.. И вот знает, знает он, что нет в том лукавстве ни обиды ему, ни умысла нехорошего! Просто она такая — видная, красивая, источающая ток радости, нежности, безобидного веселья! Разве виновата?
И все равно — будто в кипяток!
Тут же он сам не свой, башка кипит, взгляд волчий, сама же Катерина к нему — что такое, Троша? что случилось?..
Разве она со злом к нему? — вовсе нет. А он в эти минуты одну только злобу испытывает! Сколько уж раз так случалось, что не хватало Трофиму сил эту непонятную ей злобу утаить!.. всякий раз во хмелю, конечно!.. ведь что у трезвого на уме, то из пьяного как из дырявого сита сыплется!..
Сорвется, наговорит, пригрозит — за что ей все это?.. Потом-то, конечно, самому противно! Самому жалко. Самому горько… Дьявол побери эту чертову злобу!.. Ни к чему она ему, ни к чему! Потому что любит он ее, Катерину-то свою, родную свою Катерину!..
Расстроившись от этих мыслей и от того, что почувствовал себя виноватым, Трофим в сердцах бросил еще один комок глины. Разлетелись брызги — и тут же, словно по его воле, вода в арыке как будто вскипела и пошла бурыми разводами.
Трофим взглянул направо.
Невдалеке от камышового навеса курились два очага, на одном из которых стоял казан. Еще чуть поодаль над опрокинутым к небу зевом танура[10]
струился раскаленный воздух, а подчас показывался бесцветный язык пламени.Утратив первую звонкую силу, кровь ручейком стекала с берега. Баран еще подергивался, а хозяин уже пластал шкуру точными движениями черного и, судя по всему, смертельно острого ножа.
Заметив Трофимов взгляд, приветливо оскалился и покивал, не переставая ловко свежевать тушу.
Трофим неспешно поднялся, подошел.
Чайханщик, успевая между делом поглядывать на гостя и приветливо посмеиваться, молниеносно высвободил сердце, легкие, печень, почки, желудок, опростал от кишок (кишки тоже должны были пойти в дело — к вечеру из них сделают перченую колбасу). Мальчик уже мыл весь этот ливер, выполаскивал в арыке разрезанный желудок.
Хозяин беззлобно на него покрикивал, поторапливая, сам же спешно крошил на колоде охапки разноцветных трав, мешал с крупной розовой солью.
Через пять минут на шкуре лежали лакомые куски порубленной туши и зашитый желудок, набитый ломтями курдючного сала и внутренностей.
Чайханщик плотно стянул края шкуры, сделал несколько стежков кривой ржавой иглой. Оставалось только погрузить вышедший из его рук аккуратный тючок в раскаленную печь.
Чайханщик поднялся, вытер ладони куском мешковины и, извинительно разведя руками, сказал высокому русскому в военной форме, внимательно следившему за окончанием работы:
— Танури-кабоб, товарищ командир! Харош?
Трофим хмуро кивнул — ну да, мол, хорошо, танури-кабоб… Понятно. Для того, мол, и тащились сюда, в сад за гидростанцией, через весь город.
Повернулся и пошел к своим.
Гринюшка скоро уж должен был проснуться. Катерина доделывала кое-какие дела, стараясь вести себя потише — не шлепать босыми ногами по прохладному, с утра вымытому дощатому полу, не греметь посудой, не хлопать дверью, когда выходила во двор.
Они занимали две небольшие комнаты в четырехкомнатном доме, а в двух других, побольше, размещалась семья Комарова, Трофимова сослуживца, — сам с женой и трое мальчишек, погодков и разбойников, старшему из которых исполнилось двенадцать.
Дом стоял недалеко от причудливого здания аптеки Каплан и Нового телеграфа и одной стороной глядел на улицу Пушкина. Многие, впрочем, и теперь по старинке называли эту широкую пыльную улицу Лагерным проспектом — прежде она была трактом, бравшим начало у Константиновского сквера и ведшим, мало-помалу забирая выше, аж до самых летних лагерей туркестанских войск. По сторонам улицы, между тротуарами и дорогой, росли свечки тополей, карагачи, урючины, дававшие в изобилии мелкие крапчатые плоды, и тутовники, пышные осенью и жалкие весной, когда свежие ветви срубали на корм шелкопряду.
Напротив дома, при разъезде, позволявшем трамваям разминуться на одноколейной линии, располагалась остановка.