Многие взглядывали на него с ненавистью. «Сам, мерзавец, до чего довел, а теперь разглагольствует», – шептали пожилые женщины и упоминали что-то о старухе-матери Шадрина.
Был для них еще один неприятный момент, когда у Вариного изголовья ставили красный кол. Старушек до озноба покоробило это обстоятельство. Доктор, недавно презрительно пролиставший «12» Блока, которого он считал советским поэтом, посмотрел на массивный красный брус и сощурился: «Эх, эх, без креста!..»
Зато над Лукошкиным поставили крест, и вскоре общая могила сровнялась с землей. Мать не переставала рыдать.
Время клонилось к обеду. Воробье нерешительно начали чирикать на деревьях, музыканты с опущенными инструментами вели себя беспокойно, перешептывались, и стоящие поблизости улавливали слово: «жрать, жрать», повторяемое на разные лады. Под влиянием свежего воздуха и прогулки по кладбищу всем хотелось того же, но вслух об этом говорили только музыканты, которым всё было на этой станции чуждо и безразлично.
Наконец стали расходиться. Доктор тихо шел за группой старушек, саркастически-печально наблюдал за ними и шептал: «совсем деревня, совсем как Россия», а старушки, действительно деревенского обличья, возмущались, отчего их собранные в складки лица делались злыми… Они негодовали, что кол и крест воткнуты в одну и ту же могилу –
7
Сверстники Лукошкина ничем не выделяли его, пока он жил, но теперь воспоминания о нем вызывали полувосторженное удивление: в самом деле, «убил любимого человека. потом себя!..» Каждый невольно подставлял себя на его место и чувствовал, что Лукошкин сделал пока непосильную для них вещь. Грек, которого Лукошкин тогда ни с того ни с сего толкнул, обмолвился, что самоубийство было решено за день, за два.
Некоторые ожесточенно возражали:
– Ты не знаешь . Помнишь, Лукошкин накупил раз много -сотни три – папирос и угощал китайцев на заводе. Это было два месяца тому назад. Он давно ходил странный.
Янек, полячок, только начинающий мужать, но начитанный более остальных, сказал, что перед смертью, вероятно, Лукошкину в несколько секунд вспомнилась вся его жизнь.
Это тоже приняли близко к сердцу:
– Какого там черта будет человек вспоминать свою жизнь, когда ему надо застрелить любимого человека!
Грек внезапно поднял вопрос, имел ли Лукошкин Варю перед смертью, но кто-то слышал, что Варя оставила своей
матери записку, где писала: «Мама, между мной и Васей никакой грязи не было».
– Нет, нет! – отвергли все.
Спор зашел о силе воли – обладал ли ею Лукошкин. Одни говорили: «да, больше, чем всякий из нас»; а другие утверждали, что он не смог больше бороться, что жить гораздо трудней, чем умереть, и поэтому Лукошкин безволен. Но опять схватились за то, что нелегко убить любимого человека.
Они сидели на скамеечке в парке и говорили громко. Шадрин с полотенцем, перекинутым через плечо, возвращался с купанья. Его скрывали от них кусты, и он слышал конец их разговора. Опять на него напала задумчивость. Суровое недоумение вновь – время от времени – меняло его малоподвижное лицо.
– Все-таки непохоже на этого мальчишку! – опять и опять сомневался он.
И Шадрин был прав в своих сомнениях…
.. .Когда Варя и Вася, обнявшись, сели у тополя, они оба думали с отчетливостью, что в последний раз смотрят друг на друга. Но Варя не смотрела на Лукошкина. Словно чего-то страшась, она сидела повернутая к нему в профиль и только боковым зрением улавливала неясные, но такие знакомые очертания его загорелого и непобритого сегодня лица, с волосами, покрывавшими лоб.
Лукошкин тоже не прямо, а искоса – точно не смотрел на нее, а шпионил за ней – видел ее засмуглевший локоть с круглой темной на нем ямкой, кожу, от которой шло тепло, вылощенную солнцем на шее и на слегка впавших за последние дни щеках.
Варя полузакрыла глаза… Она подумала о том, что она сделает через минуту, и стиснула зубы.
И ни с того ни с сего всплыло лицо ее матери, изрисованное глубокими уже морщинами, и еще – материнские шершавые, заскорузлые руки, прикосновение которых к Вариным щекам всегда слегка царапало кожу. И, однако, кто мог погладить ласковее, чем мать? Ее сильно ввалившиеся щеки возникли вдруг перед Варей так отчетливо и так раздельно, что Варя на секунду позабыла о своем ближайшем намерении. И тогда-то она заплакала.