Читаем Победное отчаянье. Собрание сочинений [3] полностью

Сколь с этой точки зрения ясней нам Л., внесший в русскую литературу хаос своей путаной души. Да, – начиная с несчастного, вечно двадцатишестилетнего Михаила Юрьевича Лермонтова, русская литература стала самой исступленной и самоуглубленной из всех европейских литератур. Не от него ли пошла аскетическая муза мести и печали Некрасова и современная околдовывающая муза, питавшаяся цыганскими надрывами, «ночами безумными, ночами веселыми», муза пышноволосого аристократа, носившего в себе немецкую кровь, – муза Блока.

Повторяю: нам понятнее Л., но почему все-таки Пушкину посвящаем мы дни нашей русской культуры? Не хороший ли это знак, что мы хотим излечиться от нашего тайного пристрастия к Л., ставим памятник ежегодно Пушкину, хотя, в сущности, лишь Л. – властитель наших дум.

* * *

Собственно, я сказал всё, что намеревался, но, боясь, что буду не понят вполне точно, делаю резюме вышесказанного…

Оно, т.е. вышесказанное – только тощий плод моих личных отношений и пристрастий к великому русскому поэту. На объективность я менее всего претендую. Но я много жил Лермонтовым, много прикидывал к своей слабой – слава Богу -незавершенной личности его могучую личность. Безраздельный восторг – первая стадия моего отношения к Лермонтову, восторг, далеко еще сейчас не изжитый, как ни бился я вытравить его чисто рассудочным путем. Я стремился всё время к здоровью, – так, одно время я внезапно рванулся к Тургеневу, совершенно чуждому мне писателю, рванулся потому, что приметил в Тургеневе черты, которыми я не обладаю. На этой же основе я стал стремиться к Пушкину.

Но не так-то легко было сбросить тяжелую власть, тяжелое очарование Л., одним только обращением к другим источникам, а сбросить ее я решил бесповоротно. Пришлось сознательно делать то, что делают бессознательно люди, больные неразделенной любовью, а именно выискивать в предмете своей любви, в данном случае в Л., – мелкие погрешности, немногочисленные шероховатости, чтобы как-то стряхнуть порабощающее очарование.

Тут я и подошел вплотную к Пушкину, который помог мне в борьбе с Л., оздоровил меня, и Л. не то что отошел на задний план, но где-то во мне притаился и ждет минуты, когда я снова устану выздоравливать, когда мне захочется надрыва, а я – русский, и мне соблазнительны надрывы…

Числа IX. Париж

С первого номера «Числа» заставили смотреть на себя как на некоторое единство – до такой степени все участники журнала охвачены общим веянием, еще не могущим быть формулированным в точных понятиях, но уже достаточно определенным. Теперь – уже девять номеров вышли в свет. Единство по-прежнему остается, но, если участники по первым номерам как-то не отделялись для нас один от другого, теперь многие из них уже имеют лицо.

Начинается книга – как обычно – стихотворным отделом, который производит прекрасное впечатление. Екатерина Бакунина тонко углубляется в психологию одиночества. Гиппиус – в прозрачных, классического совершенства стихах – изумительно выявляет свои лучшие стороны: поэтичность, простоту, редкую музыкальность. Немного непонятен Валериан Дряхлов, – по числовски болезненно психологичный, но слишком уж нарочито пишущий неряшливо. Его устремление к раскрепощению стиха, как и у всех, впрочем, числовцев, от всего внешнего, формального – понятно, но некоторые словесные ходы звучат у Дряхлова настолько неуклюже, что отзывают не раскрепощением, а напротив – рабством. Одно верно: Дряхлов запоминается, трудно сказать, ввиду ли значительности его созерцаний, или ввиду вышеупомянутой словесной неуклюжести. Ладинский в этой книге прекрасней, чем всегда: каждое из двух стихотворений – цельная музыкальная фраза с едва уловимыми нюансами. Печальны, проще, чем всегда, достойные «Чисел» стихи Юрия Мандельштама. Сухим блеском сверкают стихи Оцупа, колоссально сконцентрированные – скупые и холодные. Что-то от Некрасова есть в них, какая-то небывалая смесь временного и вечного, фельетона и самой углубленной лирики. Противоположность Оцупу – Поплавский, безвольный, расплывчатый, очень часто восклицающий и всплескивающий руками по-детски беспомощно. София Прегель едва ли не единственная из числовцев, которая умеет и любит описывать вещи. Свое детство она помнит именно в вещах. Стих прост и искусен, – быть может, эта искусность замечается потому, что стихи не поют, не кричат «о самом главном», а описывают. Стихи Раевского торжественно заданы, как философские проблемы. Этому вполне соответствует их суровость. Червинская радует еще более, чем в прошлых книгах. Это нелогичные стихи (стихи могут быть и логичными) плывущих образов, всегда жалостных, сумеречных, и между ними в скобках всегда есть «о самом главном». О Щеголеве как об участнике «Чисел» говорить еще слишком рано.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже