Лукошкин еще, пожалуй, не вполне верил в то, что произойдет, неминуемо должно произойти в следующие пять-шесть секунд. Он даже удивленно словил себя на том, что полушепотом бессмысленно считает: «один, два, три. » – рассматривает переползающего через шнурок его ботинка коричневого жучка, только что слетевшего на запыленный ботинок с ветки, с еще не успевшими спрятаться прозрачноватыми подкрыльями. Эти подкрылья медленно, чуть заметно, как минутная стрелка, втягивались под твердые шоколадного цвета крылья, и приблизительно в тот миг, когда подкрылья окончательно исчезли под глянцевитыми шоколадными пластинками, Лукошкина оглушило сбоку, а Варя стала отдаляться от него – совсем, навсегда! – клонясь на левую сторону.
Он сидел, оглушенный и обледенелый, точно не было июня, а был январь, точно комары и мошки не носились в травинках у его ног, точно жучок на его ноге не был жив… Но – «Боже, скорее, скорее!» – сказал он с усилием, как если бы проглатывал кусок, становившиеся всё время поперек горла, и торопился, выдергивая – и остервенело, и осторожно в то же время – револьвер из скрючившихся, еще тепловатых Вариных пальцев. Но синий шнурок, прикрепленный к револьверу, перекрутился раз вокруг ее согнутого маленького мизинца. В беспамятстве почти, только быстро, быстро, точно упражнялся в скороговорке, шепча: «Боже, скорее, скорее!» -Вася отцеплял шнурок. Это удалось ему в несколько секунд, но секунды казались широкими, тяжелыми, расплывчатыми, вероятно потому, что с ним не было уже Вари, – это значило, что ее не было нигде.
И тогда – с ужасающим нетерпением, рукою полуотнявшейся и ледяной, Лукошкин не поднес, а как-то подбросил к голове револьвер и неслушающимся пальцем нажал спуск. Но прежде чем он достиг цели, палец бессильно вздрагивал целых полторы секунды, пока второй выстрел гулко отдался в глухих уголках парка.
Статьи и рецензии
Мир В. С. Яновский. «Парабола», Берлин. 1931
Говорят, автор – выходец из Советской России… Во всяком случае, в отличие от прочих молодых парижских авторов книга Яновского вся соткана из русских влияний. Ничего французского, ни на иоту прустизма…
В описаниях природы кое-где звучит Бунин: «Деревья в миллионный раз меняли уборы и монотонно выбрасывали недоконченные формы: зеленые почки, влажные листья, цветы. Ночью в садах глухие шорохи выдавали чей-то спешный труд, -ненужным узором, старинным орнаментом отделывались растения». Зато как контрастирует с подобными описаниями эта книга в остальном. Следы Бунина, видимо, только остатки литературной выучки, внешнего лоска. Подлинные учителя у Яновского иные! Достоевский, разумеется, эпилептическая тень которого висит над людьми этой книги, спорящими о Боге и космосе. Леонид Андреев с его вечною думкой о смерти присутствует тут. В одном месте, например, Шелехов «собирает внутреннюю силу» воскресить мертвых, совсем a la Василий Фивейский. Порнографические моменты, которыми, говоря к слову, изобилует книга, выписаны местами под Андреева.
Но здесь более явно влияние другого автора, попутчика, что, опять-таки, поражает в эмигрантском молодом писателе. «И ночь пришла парная, влажная. Потной бабой разметалась земля. Как сорокалетняя дева, которая ждет, чтобы с нее впервые содрали одежды». Не разительно ли совпадает эта цитата со следующей цитатой из Пильняка: «Под ночью – раскорякою -пьяная, потная, подлая, дебелая, валялась баба Рязань»?
Напрасно искать что-нибудь светлое в этой книге, какую-нибудь, хоть захудалую, окрыленность. «Разве вам не кажется, что здесь, здесь… – сердито хлопал доктор себя по лопаткам. – Здесь у человека место для крыльев? – Нет. Думаю, что под этим местом, при неблагоприятном стечении обстоятельств, скопляются Коховские палочки». По существу, все люди романа заняты только констатированием присутствия бацилл, вероятно, чтобы приспособиться к ним, забывая, что лучшее против бацилл средство менее думать об их существовании.
Людей в романе много. Всех в краткой заметке не охарактеризуешь. Зато есть в романе два представителя животного мира: кобель и кот, и, наверно, процитировав места относительно их, мы найдем сжатую общую характеристику людей, населяющих роман. «Глаза кобеля блестели загнанным, озлобленным блеском, отшельническим, ненавидящим огнем. Он осторожно повернулся, изогнувшись всем телом, – прикрывая, охраняя больное место, – и вполз под темное крыльцо». «На низкой железной печурке лежал черный тощий кот, злобно желтея одиноким глазом. Его спина в шрамах и полосах; левый глаз вытек; усы и мех повылезли. Весь его мрачный и ожесточенный вид повествовал о невероятно тяжкой, безрадостной жизни, полной горестей, забот и унижений». Эти две характеристики полностью применимы к людям романа, который читаешь, как приговор над всей эмиграцией, хотя утешаешь себя тем, что написан он человеком ушибленным и ущемленным.