Войдя с ним во двор дома, где находилась радиостанция, я мигнул часовому, чтобы он без меня никого не выпускал, а затем пригласил Кузнецова войти в канцелярию, где я обыкновенно вел допросы, и, посадив его на стул, вышел зачем-то в соседнюю комнату. В этот же момент в канцелярии раздался сильный шум, падение тела, а затем автоматная стрельба во дворе. Я вбежал в канцелярию и увидел, что писарь лежит на полу, обливаясь кровью, а окно разбито. Во дворе лежал в луже крови Кузнецов, а вокруг него стояли матросы. Оказывается, как только я вышел, Кузнецов схватил со стола большой камень, служивший писарю пресс-папье, ударил им последнего по голове и, разбив окно, выскочил во двор. Часовой, увидев странный прыжок Кузнецова и что тот бежит прямо на него, дал очередь из автомата, а подбежавшие матросы докончили дело.
К сожалению, Кузнецов был мертв (на таком близком расстоянии автоматная очередь всегда смертельна) и мне не удалось его допросить.
В это же время мне удалось установить, что в одиноком домике, неизвестно когда построенном, километрах в шести от деревни, в глухом лесу, появляются по ночам таинственные лыжники. Установить агентурную [слежку] при наступивших морозах [с учетом] уединенного положения дома технически было невозможно. В доме жило несколько семейств — беженцы из Ленинграда. Потому я устраивал (в одном из пустых сараев по соседству с домом) небольшие засады, обычно я и два-три матроса. Долгое время нам никак не везло, сколько мы ни сидели — никого не видели. Но вот однажды, придя на рассвете, мы увидели следы четырех лыж на снегу. Пойдя по следам, мы пришли к одной из деревень нашего района, но дальше следы терялись. Я решил все же спросить бургомистра, почтенного старовера лет шестидесяти, что он об этом доме знает.
Надо сказать, что недавно я получил от ГФП[562]
Нарвы сообщение о том, что при допросе одного пойманного там советского курьера было выяснено, что последний ночевал у этого бургомистра. Конечно, это могло быть случайностью, но я все равно обязан был расследовать это дело. Я вошел к бургомистру в то время, как он пил чай, и сразу заявил ему, что он советский агент, причем грубо обругал [его] за это. Бургомистр побледнел, глаза его загорелись (староверы очень не любят, когда поминают в непочтительной форме их мать и отца), и вдруг [он] выхватил из-под подушки наган. Хотя я не предвидел такой реакции со стороны почтенного старика, все же я успел ударить его по голове рукояткой своего пистолета, что вызвало у него легкий обморок. После того как жена привела старика в себя и завязала ему голову полотенцем, я стал продолжать допрос.Бургомистр вначале неохотно, а потом, очевидно, махнув на все рукой, рассказал мне следующее. В 1931 году он был раскулачен и за свои религиозные идеи сослан в концлагерь. Вскоре, уже в лагере, выяснилось, что он принимал участие в гражданской войне на стороне белых (в армии Юденича[563]
). Жизнь его стала невыносимой. Для своего спасения он выдал группу заключенных, готовившихся бежать из лагеря, в благодарность за что условия жизни в лагере для него были смягчены, а через год его освободили и вернули в родную деревню, но заставили быть сексотом НКВД. Последний очень его ценил, во-первых, потому что получить агентов среди староверов было очень трудно, а во-вторых, потому что он жил недалеко от эстонской границы и все местное население уважало его. В обязанности его входило следить за собравшимися бежать через эстонскую границу и за лицами, приходящими из Эстонии в Советский Союз. Его непосредственным начальником, или, вернее, передаточным пунктом, был соседский лесник.Бургомистру было чрезвычайно тяжело работать на НКВД, но его держали, главным образом, угрозой сообщить о его работе его единомышленникам.
— Поверь мне, — сказал он мне со слезами на глазах, — смерти я не боялся, а теперь и совсем не боюсь, жизнь мне в тяготу. Но позора боюсь больше всего.