– А вот и нечестно! – заспорила она. – Некоторым, чтобы выжать из себя слезу, надо тяжко потрудиться. А у других слезы всегда наготове.
– А какая вообще система расчета стоимости справедлива? – возмутился он, и его голос при этом звучал так, будто он действительно пьян. – Да и кто вообще изобрел само понятие справедливости? Разве не было бы все гораздо проще, если взять и отказаться от идеи справедливости напрочь? Неужто ты полагаешь, что количество удовольствия и степень страдания у всех людей величина постоянная? И в конце все каким-то образом уравняется? Ты так думаешь? Если эти количества и окажутся в конце концов равными, то только потому, что окончательная сумма равна нулю.
– Полагаю, это должно служить тебе утешением, – сказала она, чувствуя, что, если этот разговор будет продолжаться, она рассердится по-настоящему.
– Вовсе нет. Ты с ума сошла? Мне нет никакого дела до окончательной цифры. Но меня интересуют все те сложные процессы, благодаря которым этот результат получается с неизбежностью, независимо от первоначального количества.
– Конец бутылки, – буркнула она. – Возможно, совершенный ноль и есть то, чего следует достичь.
– Все кончилось? Черт. Только вот не мы его достигаем. А он нас. Это не одно и то же.
«Кажется, он еще пьянее меня», – подумала она. Но вслух лишь выразила согласие:
– Нет, конечно.
– Ты чертовски права, – проговорил он и яростно перевернулся, плюхнувшись на живот, а она в это время все думала о том, насколько этот разговор напрасен – пустая трата энергии; и непонятно, как остановить Порта, как не дать ему в очередной раз взвинтить себя сверх всякой меры.
– Как мне противно, ч-черт, как тошно-то! – вскричал он, внезапно взъярившись. – Мне не следует пить! Никогда и ни капли! Потому что это вышибает меня из колеи. Но это у меня не слабость, как в твоем случае. Вовсе нет. Чтобы заставить себя выпить, мне требуется гораздо больше силы воли, чем нужно тебе, чтобы от этого удержаться. Я ненавижу то, к чему это приводит, и всегда помню, чем выпивка чревата.
– Тогда зачем пьешь? Тебя же никто не заставляет.
– Сколько раз тебе повторять, – сказал он. – Я хочу быть с тобой. Кроме того, мне каждый раз кажется, что я вот-вот каким-то образом проникну куда-то, в какую-то скрытую внутреннюю сущность. Но обычно, едва оказавшись на подступах, я теряю дорогу. Пожалуй, я уже даже и не надеюсь, что эта внутренняя сущность на самом деле существует. По-моему, вы все – ну, то есть пьяницы вроде тебя – просто жертвы колоссального массового самообмана.
– Я отказываюсь это обсуждать, – надменно заявила Кит, слезла с кровати и принялась выпутываться из складок марли, свисающей до полу.
Он перевернулся и сел.
– Я знаю, почему мне так тошно! – крикнул он ей вслед. – Я что-то съел не то. Десять лет назад.
– Не понимаю, о чем ты говоришь. Давай-ка ложись и спи, – сказала она и вышла из комнаты.
– Да я и так уже… – пробормотал он. Встал с постели, подошел к окну.
Сухие дуновения пустыни несли уже вечернюю прохладу, откуда-то все еще слышался рокот барабанов. Стены каньона почернели, разбросанные там и сям пальмовые рощицы сделались невидимы. Нигде ни огонька: окно комнаты смотрит от города прочь. Что ж, это хорошо. Он ухватился за подоконник и высунулся, перегнулся вниз, при этом думая: «Она не понимает, о чем я. А я о том, что съел десять лет назад. Двадцать лет назад…» Пустыня была рядом, и при этом острее, чем когда-либо, он чувствовал, насколько она недостижима. И эти камни, и это небо – они везде, готовые принять его и освободить, но, как всегда, этому что-то препятствует, и препятствие в нем самом. Можно даже сказать, что, когда он смотрит на них, и камни, и небо перестают быть самими собой, что, входя в его сознание, они становятся нечистыми. Хорошо, конечно, когда ты способен сказать себе: «Я все равно их сильнее», но это слабое утешение. Когда он обратил взгляд снова в комнату, в глаза бросилось что-то ярко сверкнувшее в зеркале платяного шкафа. Это был серпик новой луны, появившейся в другом окне. Он сел на кровать и стал смеяться.
XX