— Уходи с моих глаз! И я тебе вслед брошу этот нож. Чорт с ним. Может быть, ты его подберешь и сам убьешь себя, если ты понял, что ты сделал. Ах, ты не понял еще ничего? Ты не знаешь, за что я хотел тебя убить? Не за минутную твою слабость. Разве это оправданье, что она была минутная, — для нас сейчас решают не минуты даже, а секунды. И не за твою ошибку я поднял бы руку на тебя, а за вред, который ты принес. Его нельзя поправить никогда. В ту минуту, когда мы были на краю бездны, ты оказался не с нами. Можно ли это забыть? И всегда все будут помнить: в ту минуту он был с врагами. Вечно будет тебя за это судить наша торжествующая победа. Вечно. И, может быть, было бы легче для тебя, если бы тебя убил я, убил сразу, убил рукою брата. Уходи. Дверь открыта. Иди. Никакие раскаяния тебе не помогут.
Матье распахнул двери и ждал. Альберт всегда был ему покорен, когда он гневался и безумствовал.
Но в этот раз Альберт не покорился.
Он подошел к брату, дрожащий от возмущения и решимости.
— Отойди, Матье, от порога. Я закрою дверь. Я еще объяснюсь с тобой в последний раз. Самодовольный ты глупец! Теперь я тебе буду приказывать. Во мне такая же кровь ван-Экенов, как и в тебе. Как смеешь ты произносить мне приговор и пророчествовать о моем будущем. Какое самомнение! А разве сам ты никогда не приносил вреда твоему собственному делу? Пусть, положим, не по слабости, как я, а по ошибке или глупости. Я тебе приказываю: сядь и выслушай, что я скажу. Я не уйду от тебя, как бы ты меня ни оскорблял. Я пришел не для раскаянья. За ошибку и вред пусть судит потом меня судьба. Я пришел, чтобы вместе с вами сражаться. Один, без вас, я не умею и не знаю, как мне делать. Кто же отвергает соратника на поле битвы? Ты играешь наруку нашим врагам. Неужели ты пойдешь на такое преступление, чтоб оттолкнуть, отвергнуть меня в такую высокую для меня минуту?
Матье отошел от двери и покорно сел у стола.
— Я слушаю, — сказал он младшему брату.
— Весь мир знает, Матье, о жестокостях немцев, о пытках, о физических истязаниях, которым они подвергают свои жертвы. Но, боже, что я испытал! Они применили ко мне невидимые глазом изощреннейшие нравственные пытки, нравственные истязания. Видит ли мир, знает ли мир об их тончайше разработанной системе морального сокрушения своих жертв? Участь их моральных невольников не менее тяжела, чем участь других их жертв. Поставят ли немцам и это в счет? Ответят ли они и за это? Или весь гнев ты обратишь только на твоих ослабевших братьев, упавших под тяжестью испытания?
Матье вытянул руку, останавливая Альберта и как будто произнося клятву. Рука протянулась, казалось, через всю комнату.
— И это немцам не забудется!
— Так слушай меня, Матье. Я не испугался смерти. Я перенес ее угрозу легко. Тогда меня казнили возвращением к жизни. А вернув к жизни, меня уверили, что у нас нет надежды на победу. Это был последний удар, последняя капля; это было как будто набросили жернов на шею человеку, который из последних сил боролся с течением, уносящим его в пучину.
И Альберт рассказал брату весь путь своих испытаний:
— Я вырвался, Матье, из удавьего кольца. Но ужас, который оставили во мне эти короткие часы, сильнее всякой боли. Я потребую расплаты. Я буду мстить. Поможешь ты мне в этой мести? Неужели не поможешь, Матье, мой старший брат Матье, мой любимый брат? Знай, если не поможешь, ты ввергнешь в отчаяние того, кто, может быть, был бы хорошим борцом за наше дело. Теперь суди.
Матье встал, подошел к Альберту и крепко обнял его.
— Я знаю, Альберт, что ты несчастен. Я люблю тебя, брат. И мне жаль тебя. Как только ты вошел, мне хотелось обнять тебя и вместе с тобой погоревать о том, что ты с собою сделал. У меня резкий, нехороший характер, и я вспылил, может быть, оттого, что я боялся своей нежности к тебе. Затем я рассудил и взял себя в руки. И я не боюсь теперь тебя пожалеть и обнять тебя. Я тебя выслушал. А теперь, как я тебе уж сказал, иди. Дверь открыта. Я тебя не приму в наши ряды.
Ласковые слова и спокойствие брата ужаснули Альберта больше, чем его бешеный гнев и негодование в начале встречи.
— Почему, почему ты прогоняешь меня, Матье?