Хотя на Западе Куприн если и котировался, то в 1905–1907 годах, когда интересна была Россия, сначала вляпавшаяся в Русско-японскую войну и проигравшая ее, а потом устроившая «бессмысленный и беспощадный бунт» пополам со всеобщей политической стачкой. Баррикады, индивидуальный террор, боевики, виселицы и расстрелы, а потом вдруг почти парламент и свободы с правами. Куприн вошел в моду, его «Поединок» стал яичком к Христову дню. Писатель попал даже под гласный надзор полиции, и его заставили в 24 часа уехать из Балаклавы, где он мирно ловил кефаль. Куприн не полез далеко в революцию, не стал воспевать террористов, баррикады и адские машины, как Леонид Андреев или Грин. У него хватило вкуса. Он еще понимал народников и «книжных» социалистов («Морская болезнь»). Он был снисходителен к женщинам («Гусеница»), восхищаясь самоотверженностью и жертвенностью «товарища Тони», справедливо полагая, что все эти Геси Гельфман, Софьи Перовские, Маруси Спиридоновы и сестры Фигнер не ведали, что творили, готовы были отдать жизнь (и отдавали), любили правду и народ, а действовали так безумно, потому что были дуры. А с мужиков другой спрос, мужики соображать должны. Милая дура-идеалистка – это красиво, а мужик-дурак с бомбой – это стихийное бедствие. Пусть простят Куприну феминистки (тоже дуры). Куприн пожалел матросов, сгоревших на «Очакове», но Шмидта не воспевал. Куприн ненавидел ретроградов и подлецов, холуев и тиранов («Исполины», «Царский писарь»), и это правильно. Его кредо из шестого тома зеленого собрания сочинений – это «всегда быть на стороне меньшинства». Близоруко, но благородно. Куприн жил и умер дворянином, у него была честь.
Современники забыли Куприна, нынче он опять на периферии, как после 1907 года. А зря. Он дал такую затрещину квасному патриотизму, поняв и оправдав японского шпиона («Штабс-капитан Рыбников») и защитив сепаратистов всех сортов, от поляков до чеченцев («Бред»)! Он еще в 1910 году понял все про народ и предсказал красный террор, ГУЛАГ, ВЧК, уничтожение образованных и имущих классов общества («Попрыгунья-стрекоза»). «Вот стоим мы, малая кучка интеллигентов, лицом к лицу с неисчислимым, самым загадочным, великим и угнетенным народом на свете. Что связывает нас с ним? Ничто. Ни язык, ни вера, ни труд, ни искусство. В страшный день ответа что мы скажем этому ребенку и зверю, мудрецу и животному, этому многомиллионному великану? Ничего. Скажем с тоской: „Я все пела“. И он ответит нам с коварной мужицкой улыбкой: „Так поди же попляши“. Только один Бог знает судьбы русского народа… Ну что ж, если нужно будет, попляшем».
Февраль внушил Куприну великие надежды, но он был мудр, ничего не написал, потому что предвидел конец. Конец пришел скоро: Куприна арестовали и потащили в военно-революционный трибунал за какой-то памфлет, где усмотрели теплые чувства к брату царя Михаилу Александровичу. Сидел три дня. Понял все. Его выпустили: помог «Поединок», помогли Горький и Луначарский. С Горьким он потом все равно порвет. Печататься было негде. Не было уже журналов «Серый волк», «Весь мир», «Новый мир», «Мир Божий», «Современный мир». Не было газет «Утро России», «Речь», «Русь». Не было альманахов «Шиповник» и «Земля». Куприн знал жизнь. Он замаскировался, наговорил кучу ерунды на могиле Володарского и бежал за границу вместе с женой и дочерью Ксенией. В Париже обнаружил вдруг, что французы – рационалисты. Этот пылкий и непрактичный романтик не прижился во Франции. Бедствовал, тосковал, писал не о политике – о прошлом или о французах и коллегах-эмигрантах («Жанета. Принцесса четырех улиц», «Гемма»). К нему подъехали посредники, звали в СССР, обещали черт знает что. (Как Бунину. Но Мережковского даже не звали, они с Гиппиус считались неисправимыми врагами.) Страшно хотелось умереть на родине. Пожить там хоть чуточку. Но Куприн все знал – в отличие от Цветаевой. Вот смотрите, не замеченное советской цензурой 1957 года, вошедшее в шеститомник (уровень «Архипелага»): цикл «Мыс Гурон», глава «Сильные люди». История продольных пильщиков, работяг, умелых русских крестьян, «зашибавших» по три рубля в день. В 1929 году Куприн пишет, что их «давно вывели из быта в расход. Еще бы! Маленькие буржуи! Кулаки!».
Это был блеф, но Куприн умел играть в карты. Он обыграл большевиков, он их «развел». Дочь Ксению оставили в Париже, ею рисковать не стали. Она вернется в 1957 году. А Куприн с женой возвратились, но власть мало что с них поимела. Кормила, дала дачу в Голицыне, запустила пару фильмов «по мотивам», издала еще раз. А Куприн не написал ничего, кроме короткого рассказа «Москва родная». И – ни слова о Сталине, о строе, о политике. Восхищался детскими садами, парками, любовью к Пушкину, молодыми офицерами. Плакал и давал автографы. Они вернулись весной 1937-го, а 25 августа 1938 года Куприн уже умер. Конечно, это не геройский путь Бунина и Мережковских-Гиппиус. Но и не предательство. С него поимели меньше, чем с Пастернака.