Так как же ему, «свидетелю тьмы и позора» 20-х, 30-х, 40-х, удалось сохранять вкус к жизни и радость бытия, гармонию и хорошее настроение? Из «большой шестерки» великих русских поэтов радоваться умел только он, радоваться после 1917 года, когда другие коллеги по вершине Парнаса лишь страдали и мучились. Ахматова, Цветаева, Блок, Мандельштам – вообще открытая рана, творчество как боль.
А как же жить с волками и остаться поэтом? Гумилев, например, заставил себя убить, а Пастернак хотел и умел жить. Его секрет страшно прост, но до сих пор не разгадан. Мандельштам, столько писавший (и познавший эту проблему до конца) об Элладе и Риме, был постоянно несчастен и горек, как подобает русскому интеллигенту, а столько писавший о Христе и христианстве Пастернак был поздним воплощением дохристианской Эллады. Эллины умирали с улыбкой, жили с улыбкой, их солнечный аполлоновский мир не знал ни рефлексии, ни нытья. Пастернак был прекрасен и однозначен, как белый сверкающий Парфенон на вершине Акрополя. Это уловил и Блок. Сам он был в стихах достаточно печален, но для Пастернака, вернее для понимания его необъяснимой жизнерадостности, у него есть тако-о-о-е стихотворение.
Если к кому-то оно и относится, то именно к Борису Леонидовичу, называвшему жизнь своей сестрой, а смерть взявшему едва ли не в супруги: «…смягчи последней лаской женскою мне горечь рокового часа».
Как это подходит к блоковскому «О, весна без конца и без краю – без конца и без краю мечта! Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита!…Принимаю пустынные веси! И колодцы земных городов! Осветленный простор поднебесий и томления рабьих трудов!» Да, Пастернак подписался бы под блоковским финалом, в который не вышел автор, но вышел он сам: «И смотрю, и вражду измеряю, ненавидя, кляня и любя: за мученья, за гибель – я знаю – все равно принимаю тебя!»
Гении бывают разные, есть и злые, и угрюмые, и мрачные. Пастернак был улыбчивым, радостным, веселым и светлым гением. К творчеству своему он относился религиозно, как к миссии, и это тоже было от Эллады: дар Аполлона, талант, требовал воплощения и прилежания, ведь надо же было выполнить волю богов. Божественный ретранслятор, вместилище Бога – это определение поэта, данное Платоном, – тоже Эллада.
Самое необыкновенное мироощущение и самое необыкновенное происхождение. Род Пастернаков шел от средневекового испанского теолога Исаака Абарбанеля, знаменитого на всю страну. Умер он в 1508 году. Ему наследовал сын, врач Иуда, и мастерство его было таково, что когда из Испании изгоняли евреев, его умоляли остаться. Но он в обиде на Реконкисту уехал в Италию и там прославился как химик, целитель и фармацевт Леон Эбрео (Леон-еврей), хотя он и принял крещение.
А отец поэта, Исаак Иосифович, был сыном набожного владельца гостиницы из Одессы. Как он стал Леонидом? В детстве у ребенка был круп, он задыхался от кашля. Отец бросил на пол фарфоровый горшок, мальчик испугался и кашлять перестал. Выжившего сына надо было переименовать, чтобы отвадить болезнь. Старинный еврейский обычай… Леонид Осипович был очень талантливым иллюстратором. Толстой увидел его работы и другого художника для своих произведений иметь уже не захотел. Лев Николаевич очень любил своего иллюстратора и познакомил его с Рильке. Великие имена, великие гости склонялись над колыбелью маленького Бориса.
Мать ребенка была тоже уникальна. Розалия Исидоровна Кауфман, любимый в Одессе вундеркинд. Музыкантша, пианистка, лучшая в России исполнительница. Музы дежурили у колыбели, и уж конечно, два одессита должны были породить очень жизнерадостное дитя. Отец – академик живописи, мать – профессор музыки. В 1894 году Леониду Осиповичу предлагают профессуру в Училище живописи, ваяния и зодчества (попечитель – великий князь Сергей Александрович, муж великой княгини Елизаветы, христианской подвижницы, сестры императрицы. Ее ждала страшная смерть от рук большевиков, а Сергея Александровича разорвет на куски бомба Ивана Каляева). Он соглашается, но предупреждает: креститься не пойдет – это условие принято не будет.
Родители Пастернака были люди Ветхого Завета, настаивавшие на своем еврействе; Борис же свое еврейство всегда отрицал, оно ему было неинтересно. Русская няня водила его в церковь, священник благословил мальчика и окропил его святой водой. Пастернак воспринял это как крещение. Потом он вырос и перестал ходить в храм (у него будет свой: Храм русской литературы). Он не практиковал, но верил. Он был вольнодумцем, но ревностным христианином: самые глубокие и проникновенные стихи о христианстве принадлежат ему, поколение 50-х (и уж конечно, последующих десятилетий) выросло на них и не мыслит себе без этих стихов ни звуков органа, ни колокольного звона, ни крестного хода.
Пастернак мечтал воспитать народ, он, как почти любой интеллигент начала XX века, перед ним преклонялся. Но понять его смогла только интеллигенция. Пастернак прозрачен, но не прост, как, впрочем, все российские поэты. Демократизм не сделал доступнее ни Блока, ни Цветаеву, ни Пастернака.