Эта ориентация на Клюева, послужившая, кстати сказать, одним из оснований для разрыва со «скифами» С. Есенина (освобождавшегося в то время из-под клюевской опеки и не считавшего Клюева столь значительным явлением), носила принципиальный характер. Именно Клюев полнее других поэтов отвечал требованиям, идущим и от эсеровской идеологии и от символистской традиции. Преданность «нетронутому», «вековечному» патриархально-общинному укладу, вера в утопический «мужицкий рай», противопоставленный «дьявольской» городской цивилизации и пролетарскому социализму, сочетались в творчестве Клюева с мистическими представлениями о русском «народе-богоносце» и его провиденциальной роли во всемирной истории.
В отличие от других авторов его круга, у которых встречаются сходные мотивы (что во многом объяснялось клюевским же влиянием – например, у С. Есенина), эти идеи и настроения не были для него временным увлечением, литературной манерой и поэтической модой. Они имели чрезвычайно прочную базу в его мировоззрении, в его жизненной позиции и оформились в своего рода религиозную доктрину, которую Клюев отстаивал с большим упорством.
Эту твердость в убеждениях, так привлекавшую символистов и богоискателей (которые сами часто оказывались способными лишь на игру в «религиозное творчество» и искали поддержки в «исконной» народной почве), Клюев выводил из своего крепкого «мужицкого корня», относясь к интеллигенции с нескрываемым презрением. Порою он устанавливал и более глубинные связи, уходящие в отдаленное прошлое, в область древнейших «пракультур», и рассматривая свою деятельность как увенчание весьма разветвленного «генеалогического древа» («Я потомок лапландского князя, Калевалов волхвующий внук» и т. д.). Но органичность для его творчества религиозно-патриархальной старины (что действительно выделяло Клюева из родственной ему литературной среды и позволило ему занять влиятельное в ней положение) имела истоком раскольническо-сектантские «заводи», которые всегда отличались большей идеологической устойчивостью даже по сравнению с официальной церковью, не говоря уже о «домашней» религии крестьянского обихода.
На эту сторону клюевской религиозности обратил внимание поэт В. Князев, написавший книгу, специально посвященную разбору и разоблачению «клюевщины», – столь серьезную опасность представляло тогда это явление. «Клюев… и не рядовой пахарь, и не православный пахарь. Клюев – идеолог-сектант. Мистическую пашню свою он пашет глубокозабирающим „электроплугом“ идейно-духовно-обоснованной потребности в божием бытии»141
.В самом деле, в облике Клюева было много от сектанта-начетчика, осуществлявшего весьма умело свое духовное руководство. Крайний фанатизм, нетерпимость, готовность стоять до конца на защите своего идеала «в самосожженческих стихах» – совмещались у него с достаточной гибкостью, расчетливостью, «живучестью» в отношении современности. Его поэтическая система, питавшаяся древнерусской книжностью и мистическими песнопениями самого разного «толка» – от старообрядцев до скопцов, в условиях революции многими воспринималась как забавный анахронизм. По поводу клюевской книги «Медный Кит» (1919) в печати тогда острили, что она «издана Петроградским Советом, вероятно, с научной целью, чтобы знали, как преломилась „современность» в голове человека, который отстал от жизни ровно на 30 столетий»142
. Но вскоре выяснилось, что Клюев отнюдь не пассивно преломляет современность.В статье 1908 г. «Стихия и культура» А. Блок, интересовавшийся русским расколом и видевший в нем скрытые революционные возможности, сравнивал две народные песни – сектантскую и разбойничью:
«Они поют:
Ты любовь, ты любовь,
Ты любовь святая,
От начала ты гонима,
Кровью политая.
Те поют другие песни:
У нас ножики литые,
Гири кованные,
Мы ребята холостые,
Практикованные…
Пусть нас жарят и калят
Размазуриков-ребят –
Мы начальству не уважим
Лучше сядем в каземат…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В дни приближения грозы сливаются обе эти песни: ясно до ужаса, что те, кто поет про „литые ножики», и те, кто поет про „святую любовь“, – не предадут друг друга, потому что – стихия с ними, они – дети одной грозы…»143
Предсказание Блока не сбылось. Но в творчестве Клюева эти две песни на некоторое время слились, породив причудливую смесь архаики и современности, мистики и политики, революционной фразеологии и богослужебного обряда: «Господи! Да будет воля твоя лесная, фабричная, пулеметная»144
.Поселившись на далекой Вытегре наподобие отшельника, он обращался с посланиями к русскому народу, напоминающими одновременно религиозную проповедь и боевую прокламацию:
«Нищие, голодные, мученики, кандальники вековечные, серая, убойная скотина, невежи сиволапые, бабушки многослезные, многодумные, старички онежские, вещие, – вся хвойная, пудожская мужицкая сила – стекайтесь на великий, красный пир воскресения!
Ныне сошло со креста Всемирное слово. Восколыбнулась вселенная – Русь распятая, Русь огненная, Русь самоцветная, Русь – пропадай голова, соколиная, упевиая, валдайская!»145
.