Несомненно, «Алконост» залетел сюда с обложек символистских изданий, а не являлся для поэта естественным способом «самовыражения». В том-то и состояло различие между Клюевым и большинством крестьянских авторов, что последние во всю «крестились» и «причащались» не в силу глубокой внутренней потребности, а, так сказать, по традиции, «для виду», с целью передать свою «лапотность», «сермяжность», «народность», которая нередко понималась ими до крайности упрощенно, в соответствии с привычными штампами, механически усвоенными у тех же символистов. Тут действует не крестьянское мировоззрение, а поэтический канон, насаждаемый «учителями» как определенная религиозная доктрина, которая затем перепевается не в меру старательными учениками, желающими показать свою литературную «образованность» и принадлежность к собственно деревенскому образу мысли (на самом же деле – свою зависимость от стиховой инерции).
Вот почему перед крестьянскими авторами особенно остро вставала задача преодоления групповой кастовости, традиционности, консерватизма. Это хорошо почувствовал С. Есении, который не только сам порвал путы, связывавшие его с Клюевым и «скифами», но и советовал своим товарищам последовать тем же путем. В июне 1920 года он писал А. Ширяевцу: «…Брось ты петь эту стилизованную клюевскую Русь с ее несуществующим Китежом, и глупыми старухами, не такие мы, как все это выходит у тебя в стихах. Жизнь, настоящая жизнь нашей Руси куда лучше застывшего рисунка старообрядчества»169
.Прорваться к «настоящей жизни» можно было лишь отбросив «застывший рисунок», отказавшись от тех организационно-эстетических связей, которые превращали крестьянских поэтов в арьергард символизма, подчиняли их творчество чужеродной стилевой системе. Поэтика же символистов, как и стилизаторство Клюева, была отмечена чертами мертвенности, архаики и в литературном развитии того времени служила тормозом, препятствием на пути к современности.
На далеких от революции и враждебных ей позициях находился и ближайший наследник, преемник символизма – акмеизм. Представители этой школы, вышедшие из рядов символистов и предпринявшие в начале десятых годов стилевую реформу, призванную обновить речевую систему символизма, оставили нетронутыми его основы. Больше того, в среде акмеистов, еще отчетливее, чем у их предшественников, проявились антиобщественные устремления, оторванность от жизни, эстетизм. Будучи по существу формалистической разновидностью символизма, акмеисты отказались от его «непомерных» претензии в сфере мировой истории, религии, философии и замкнулись в тесном кругу собственно поэтических интересов. Они сузили границы искусства до пределов изображения единичной «вещи», вырванной из широких связей реальной действительности и превращенной в объект пассивного, «чистого» созерцания, «самоценной» в глазах художника, занятого разрешением исключительно формальных задач. Противопоставив свое «земное» мироощущение бесплотной, отвлеченной символике, акмеисты раздробили мир на множество «равноценных» предметов, каждый из которых был достоин, по их мнению, стать темой искусства и в качестве таковой не требовал от поэта осмысления больших проблем социально-исторического бытия. В этом смысле акмеизм явился попыткой укрепить символизм «изнутри» – путем ограничения и концентрации его художественных возможностей. Он переключал внимание из сферы религиозной, всемирно-космической, «потусторонней» (так же как из сферы общественной) в более доступную область «чистой эстетики», «искусства для искусства», сосредоточенного на частных и конкретных явлениях близлежащего плана. На место «жрецов» и «пророков» он выдвинул холодного «мастера», равнодушного к судьбам вселенной и человечества и озабоченного лишь своей эстетической «специальностью». «…Они не имеют и не желают иметь тени представления о русской жизни и о жизни мира вообще…»170
, – писал по поводу акмеистов А. Блок в статье «Без божества, без вдохновенья» (1921). А в рецензии на книгу стихов акмеиста Г. Иванова (1919) он отмечал: «…Появились ряды стихотворцев – и стихотворцев даровитых – которые как бы ушли в форму и лишились содержания… Слушая такие стихи, как собранные в книжке Г. Иванова „Горница», можно вдруг заплакать – не о стихах, не об авторе их, а о нашем бессилии, о том, что есть такие страшные стихи ни о чем, не обделенные ничем – ни талантом, ни умом, ни вкусом, и вместе с тем – как будто нет этих стихов, они обделены всем, и ничего с этим сделать нельзя»171.