Иногда, поздно ночью, когда я слышу, как Па ищет в темноте, а Кайла сопит рядом, я думаю, что понимаю Леони. Я думаю, что отчасти понимаю ее чувства. Что, кажется, я понимаю, почему она ушла после смерти Ма, почему она ударила меня, почему сбежала. Я чувствую это и в себе тоже. Зуд в руках. Биение в ногах. Трепет в груди. Беспокойство. Где-то глубже. Я просыпаюсь каждый раз, когда чувствую, что словно соскальзываю. Это чувство подбрасывает меня в воздух, как мячик. Примерно к трем утра оно позволяет мне упасть, и я засыпаю.
Днем я этого не чувствую. В основном. Но что-то в том, как небо становится персиковым, когда солнце оказывается на полпути вниз, постепенно погружаясь за горизонт, как камень в воду, возвращает меня к этому ощущению. Так что я ухожу гулять, когда чувствую, что оно приближается. Но не по улице, как мой сумасшедший двоюродный дед. Я иду за дом, через леса. По тропам за границей участка Па, в полутени под соснами, где коричневые иглы расстилаются ковром на красной глинистой земле, и когда я иду там, мои шаги беззвучны.
Как-то раз я вижу енота, тыкающего упавшее дерево, вытаскивающего личинки из ствола. Он шипит:
– Привет, – говорит Ричи.
Порой я вижу даже больше, чем Ма.
– Да твою ж… – цежу я.
Я зол как черт. Потому что, видя его большие уши и его руки и ноги, худые и хрупкие, как опавшие ветки, я понимаю, что часть меня ждала Ма. Надеялась, что я встречу ее на одной из таких прогулок. И когда я вижу его, часть меня понимает, что я никогда не увижу Ма, никогда не увижу ее сидящей на гнилом пне в ожидании моего прихода. Что я никогда больше не увижу ее, не услышу, как дядя Гивен зовет меня племянником.
Ветер с ходу падает в сумерки, касается меня своим большим крылом и поднимается вновь.
– Что ты тут делаешь? – говорю я.
– Я здесь, – говорит он.
Он проводит рукой по волосам, все еще жестким, как камень, поеденный дождем.
– Это я вижу.
– Нет. – Ричи откидывается на ствол, как на спинку гигантского кресла. – Я думал…
Он смотрит на тропу за моей спиной. На мой дом. Издает звук, похожий на дыхание, но не дышит.
– Что?
– Я думал, что смогу, когда узнаю. Пересечь воды. Оказаться дома. Может быть, там я смог бы… – слово звучит, как треск рвущейся тряпки, – … стать чем-то другим. Может быть, я мог бы. Стать. Песней.
Мне холодно.
– Я слышу ее. Иногда. Когда солнце. Садится. Когда солнце. Восходит. Песню. По кусочкам. Звезды. Пластинка. Небо. Большая пластинка. Жизни. Живых. Тех, кто за гранью. Вижу вспышками. Звук. За водами.
– Но?
– Я не могу.
– Не…
– Я не могу. Зайти внутрь. Я пробовал. Вчера. Должна быть какая-то потребность, недостаток чего-то. Как замочная скважина. Позволяющая мне войти. Но после всего этого – после твоей Ма, твоего дяди. Твоей мамы. Я не могу. Ты… – он снова издает этот звук вздоха, – … изменился. Больше нет нужды. Или, по крайней мере, нет такой большой нужды, в которую пролез бы ключ.
Желтая оса садится мне на шею, намереваясь впиться в меня. Я отмахиваюсь от нее, и она снова кружит рядом, пока я не шлепаю ее, почувствовав маленькое твердое тело, отражающееся от моей ладони и отскакивающее во мрак в поисках более легкой добычи.
– Так много, – говорит Ричи.
Его голос тягучий, как мед.
– Нас так много, – говорит он. – Нажимающих. Не на те клавиши. Бродящих. Против течения. Песни.
Он звучит устало. Ложится, смотрит на меня со своего ложа. Его голова наклонена под неестественным углом из-за оказавшегося под ней корня, упирающегося ему в шею. Жесткая подушка.
– Застрявших. Ты видел. Змею? Знаешь ли ты?
Я качаю головой.
– Я, – тянет он, – тоже. Так много рыдающих в одиночестве. Потерянных.
Он моргает, словно кот на грани дремы.
– Теперь ты понимаешь.
Он закрывает глаза. Квакает, как жаба.
– Теперь ты понимаешь жизнь. Теперь ты знаешь. Смерть.