Читаем Покаянные сны Михаила Афанасьевича полностью

Из-за кулис выбегает некто в разодранной одежде, полуголый, в лучах прожекторов сверкает обнаженный зад. Ну а за ним — толпа преследователей. Эти смотрятся вполне пристойно, я бы сказал, экипированы по последней европейской моде. Кто-то в кринолинах, на ком-то галстук бабочкой или мундир. Словом, весьма почтенная, привилегированная публика. Только не пойму, чем тот бедняга этим помешал…

Но вдруг преследуемый на бегу споткнулся. Упал… Вот незадача, видимо, ушибся. А остальные подбегают и начинают бить его, дубасить ногами, кулаками. О господи! Да ведь совсем забьют!

И тут, прерываемый воплями ужаса и боли, раздается монолог бедняги Чацкого:

— Все гонят! Все клянут! Мучителей толпа…

И снова крики, стоны. На сцене суета… По счастью, вырвался, однако кровь, видимо, залила глаза, а потому напрочь потерял ориентацию в пространстве, просто не разглядел, куда бежать. И что это ему взбрело такое в голову? Эй, Чацкий, ты зачем полез на гимнастическую стенку?

Но лезет, лезет… До чего ж упорный! Мне бы так…

— Безумным вы меня прославили всем хором!.. — Это он орет.

Да полноте! Да кто бы сомневался! Да в здравом уме разве можно такое вытворять?

Но вот останавливается, и на тебе — изображает некое подобие креста. Я что-то с ходу не врубаюсь — зачем и для чего? Что это у него — нервный тик или насущная потребность? И так по нескольку раз — на метр поднимется, и снова изображает крест, и снова он ползет по стенке. Но вот добрался до самой верхотуры — да выше просто некуда! — вытер пот со лба и как завопит: «Вон из Москвы!» Кажется, кричал еще что-то про карету…

Под вой сирены опускают занавес. Несколько секунд — гробовая тишина… Затем овации приглашенной публики. Судя по всему, все в исключительном восторге. Целуют постановщика. Актерам, как положено, цветы. Да если мне так, я бы тоже… Только язык не поворачивается сказать, что буду рад.

Но вот уже и зрители потихоньку разошлись, а я по-прежнему сижу, недоумеваю, пытаюсь воедино собрать разбежавшиеся мысли, однако не могу. Ну просто никак не получается, ей-богу! А думать заставляю себя о том, куда попал, зачем сюда меня закинула судьба и что здесь из моей пьесы могут сделать, если так обошлись даже с весьма известным автором. Страшно — не то слово!

Тут он и подошел ко мне. Вероятно, плохо информированный зритель, встретив такого вот в фойе, мог бы подумать всякое, да попросту все что угодно, — сантехник, заплутавший в поисках протекающей трубы, рабочий сцены, отлынивающий от своих обязанностей, или комбайнер из сельского района, за трудовые успехи премированный билетом на спектакль. Ну разве что — и это в самом крайнем случае — артист, которому по роли положено подавать рассол страдающему от похмелья барину в последнем акте драмы из дворянской жизни. В нем все было логично и взаимосвязано — потухший взгляд, уж очень мелкие черты лица, волна тревоги и растерянности, время от времени пробегающая от уха и до уха. Да что там говорить — природа на нем явно отдыхала. Единственное, что не подлежит сомнению, — редкостное усердие во всех делах, во всех произносимых им словах, словно бы с пеленок тщится доказать, что абсолютно все ему по силам. Это и был главный режиссер Евстафий Никодимович, краса и гордость этого театра.

И вот, глядя на него, я еле шевелю непослушными губами и спрашиваю, указывая на гимнастическую стенку:

— Это тут при чем?

Главреж удивленно, с некоторой долей сочувствия смотрит на меня. Пожалуй, даже огорчен тем, что я не разобрался в мизансцене. И говорит:

— Если вам не понятно изображение креста, то его роль та же, что и у распятия…

Я снова за свое:

— Так при чем тут это?

— Видите ли, — терпеливо разъясняет режиссер, — у Чацкого точно такие же проблемы, как у Иисуса Христа. Вы не находите?

— Не думаю… — Я понемногу прихожу в себя.

— Ну как же! Иисус, как выясняется, был много умнее окружающих людей, и в том его беда!

— Я вовсе не уверен, что умнее. Да и ваш Чацкий попросту дурак, если ничего лучшего не смог придумать, кроме как карабкаться на стену…

Ох, лучше бы молчал! А потому что главреж весь покраснел как рак, ощерил пасть и, более не в состоянии сдерживать себя, взбирается на авансцену, расталкивает актерок и актеров и начинает на меня орать:

— Да что вы такое говорите?! Да можно ли руку на святое поднимать?! — и все примерно в том же духе, то есть по принципу: «Как ты, поганый смерд, посмел!»

Я сразу и не понял, отчего вот так. То ли за Иисуса он обиделся, то ли за беднягу Чацкого, которому тут и без меня досталось? Скорее всего, осерчал именно за то, что я и впрямь руку поднял на самое святое — ведь все это, как родимое дитя, плод неимоверного напряжения и усилий. Вот тужился он, тужился, и родился… спектакль. А мне-то что с того? Да пусть хоть целый полк гусар родит — мне все равно по барабану!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже