Срочно, господину князю
Сегодня утром, в пять часов, я следил, как вы приказали, за отцом Фредериком. От вас он пошел к себе и некоторое время находился в своем доме. В пять часов отец Фредерик вышел из дома совершенно одетый и, оглянувшись несколько раз, поспешил по городу. Я шел за ним на некотором расстоянии. Вскоре я понял, что он идет к дому комиссара. Я не мог его догнать, потому что он шел быстро, а на улице встречались люди, которые не спали. Когда я догнал его, он уже входил в дом коменданта. Так как вы сказали, что он ни в коем случае не должен туда войти, я вынужден был выстрелить. Не знаю, мертв он или нет, потому что после выстрела я вынужден был бежать.
«Есть ли высшая справедливость, — подумал я, прочтя в постели записку портье Джонсона. — И кто направляет безжалостную руку судьбы?» Клянусь всем святым, что у меня и мысли не было убивать отца Фредерика, в котором я угадывал собственного отца, хотя этот человек оказался предателем.
Зная человеческую натуру и умея смотреть в будущее, я подозревал, что миссионер побежит с доносом к майору. Я полагаю, что отцом Фредериком руководила не корысть, а неправильное понимание чувства долга, а может, просто страх перед смертью и воображаемым Высшим судией — проявление старческого маразма. Подозревая покойного Фредерика, я приказал следить за ним, ибо полагал, что он мог подслушать наши разговоры. Вряд ли он что-либо понял, но… И я приказал следить.
И вот записка…. Что ж, мои руки чисты, думал я. Будем считать отца Фредерика праведником, мучеником идеи, позаботимся о его погребении и щедром даре на его школу. Субъективно я был возмущен поступком Джонсона. Объективно судьба поступила правильно: гибелью Фредерика оберегая права и независимость горных княжеств, оберегая мое Дело, мою Идею. Рассудив так, я собирался вновь заснуть, но не прошло и четверти часа, как оказалось, что я совершил ошибку, свойственную многим великим людям и связанную с благородством и доверчивостью моего характера.
Почему-то я решил, что предательство отца Фредерика исчерпало на сегодня чашу человеческой подлости. Будь я более подозрителен, я бы с самого начала усомнился в правдивости записки Джонсона. Но я мог предположить все, что угодно, кроме правды: что Джонсон не решился задержать Фредерика, когда тот шел к майору, убоявшись моего гнева, и напал на него, когда уже было поздно, когда миссионер сделал свое черное дело.
Итак, я лежал в постели, размышляя о том, насколько лучше было бы для Фредерика и христианской церкви, если бы он умер в японском концлагере и попал в число мучеников. И в этот момент я услышал — ночью слышно далеко, — что кто-то подъехал к воротам и препирается со стражником. Я лежал спокойно, пытаясь сообразить, кто бы мог примчаться ко мне так рано. Кто-нибудь из соседних князей, напуганных слухами о землетрясении? Или отряд с гор, который я ожидал с минуты на минуту? Перебранка у ворот смолкла, и слышно было, как машина тормозит у дверей. Я сел, протянул руку, чтобы достать халат. В коридоре раздался знакомый резкий голос, но я не сразу сообразил, кому он принадлежит.
— Ничего, — произнес голос. — Мы его разбудим.
Дверь распахнулась, и ко мне в спальню, словно в свою казарму, вторгся майор Тильви Кумтатон с левой рукой на перевязи, с пистолетом в правой руке, а за ним два автоматчика в форме гвардейской бригады. Из-за их спин выглядывали виноватые, растерянные рожи лакеев. «Вот так, — подумал я, — попал в плен и Наполеон. Никто не захотел жертвовать жизнью ради своего маршала — ни одна сволочь даже не крикнула, чтобы предупредить меня».
Я встал и накинул халат.
— Чем обязан, — спросил я, — такому вторжению?
— Вы останетесь здесь, — сказал майор. В его глазах сверкал фанатизм догматика.
Я стоял, возвышаясь над ним и сохраняя свое превосходство. Главное было не поддаться на провокацию. У меня здесь слишком мало людей, и эти люди ненадежны. Мои верные горцы прибудут утром.
— Вы понимаете, какую ответственность берете на себя, врываясь среди ночи в дом члена высшей палаты парламента? — спросил я.
— Парламент распущен, — ответил майор. Вся сущность простолюдина таилась в этом ответе. Он был холуем, которому дозволено поизмываться над помещиком, перед которым он пресмыкался всю свою рабскую жизнь.