С тех пор я смотрю, как он растет и очеловечивается, с неким опасливо настороженным ожиданием. Согласитесь, человек, первым словом которого в этом мире было слово «полотенце», обещает черт-те в кого вырасти. Может быть, даже в члена какого-нибудь корреспондента. Может, даже в академика… Впрочем, не исключено, что это всего лишь будущий банщик растет.
Между карканьем и полотенцем был довольно долгий период, который мы условно называем «такен-бакен».
Я как-то придумал — чтобы Колька не скучал в одиночестве и чтобы попусту не отрывал никого от дел — ставить рядом с его кроваткой включенный транзисторный приемник. Ему нравилось.
Больше всего он уважал оперетки и трансляции из Кремлевского дворца съездов.
Выслушав очередную речь на очередном пленуме, он непременно вставал в кровати и, сотрясая ограждение ее, как, бывает, сотрясают трибуну, на полчаса разражался темпераментной речью, всегда глубокой и яркой, даром что словарный запас оратора состоял из трех всего лишь слов: «акен», «такен», «бакен».
Главное, как вы сами понимаете, было не в лексическом богатстве, а в той силе партийной убежденности и страсти, с каким доклад произносился. — Такен-бакен (Товарищи)! Акен-такен… (Позвольте мне…) Бакен-такен… акен-бакен! (Продолжительные аплодисменты.)
Тут я стал подозревать, что за решетками той кроватки вовсе не вундеркинд растет, а обыкновенный демагог. Впрочем, не слишком-то и огорчился. По многим трудноуловимым признакам наступали времена говорливых глотников и, стало быть, за будущность сына можно было оставаться спокойным.
Мы тосковали по лесу.
Вокруг нас и так, считайте, был лес. Столетние сосны, ели, березы обступали дома вплотную. В Москве это называли бы не иначе, как лесопарком.
Но мы не об этом лесе тосковали, а о настоящем, о том, что начинался сразу же за Серебрянкой и мощной зеленой рекой тянулся на север вдоль железной дороги и где-то там, за Сергиевым уже Посадом сливался с дремучими озерами владимирских, ярославских, уже по-настоящему вековечных чащоб.
Мы ужасно страдали, что уже не можем подняться часиков в пять, в половине шестого, когда весь сад в лучах еще невысокого и еще неотчетливого солнца, весь еще сумрачно, мокро зелен, хмуроват и как бы не вовсе еще проснувшись, подняться в столь непривычно ранний час и, делая спешные спорые движения, но — осторожные, дабы не разбудить домашних, быстренько собраться, с каждой потраченной на сборы минутой все явственнее ощущая в себе лихорадку спешки — оттого, что время уходит, что кто-то уже давным-давно в лесу, на ваших заповедных местах и, небось, уже косит косой
Шумно погромыхивая — по кротко спящему поселку — такому прелестно опрятненькому, свеженькому, спящему словно бы в предвкушении праздника — самой короткой дорогой — к лесу!
С чувством все нарастающей спешки перебежать по мокрой от росы ржавой вагонной ферме, которая заменяет здесь мост, и наконец-то, отодвинув привычным жестом еловую низкую ветвь, загораживающую вход в чащу, шагнуть на тропу, сразу бойко и маняще побежавшую из-под ваших ног в глубину нелюдимого еще леса.
…И тут ты вдруг обнаруживаешь, что глаза твой начинают жить совершенно особенной, от тебя отдельной жизнью — обшаривают все вокруг быстро и жадно и зорко тем движением, каким шарит миноискатель по поверхности земли, — и главнейшее искусство искусного грибника именно в том и состоит, чтобы дать своим глазам и жить, и действовать, как
Если вы будете
Глаза сами найдут. Ваша же забота — искать те места, где вы, будь вы грибом, непременно устроились бы расти. Только и всего.
Грибы любят, чтобы их собирали. Ни в коем случае не ругайтесь на них, если вам не везет. Если в лесу есть грибы, они к вам сами выйдут.
Они, повторяю, любят, чтобы их собирали люди. Заберитесь в самый урожайный год куда-нибудь в чащобу, в бурелом, в глухомань леса, куда редкий забредает человек. Там вы не найдете гриба. Им не интересно расти там, где нет шансов быть найденными.
Не стесняйтесь, если вдруг поймаете себя на том, что разговариваете с грибами. Они, ей Богу, слышат вас.