— Эх, настанет времечко! — повысил голос персонаж. — Сейчас ты, Лекало, брезгуешь Бегунько, а вот потом попомнишь! Думаешь, герой, космопроходец? Как же, видали мы таких героев: чик-чик и нету! Слова единого и то не останется. А Бегунько был, есть и будет! Потому что вы все — фишки, а я — личность в развитии, я — как слово в песне! Я, Бегунько!..
Конца монолога, в котором хвастливые нотки странным образом переплетались с испуганными, я уже не слышал. Обогнув здание кафешки, я торопливо продрался через заросли кизила и очутился около Пролога.
На последней странице Пролога сидел литературный сибиряк Митрич, он же бортинженер звездолета «Поиск» Анатолий Дмитриевич Мегалов. Митрич устроился спиной к первой главе и лицом на Пролог, чтобы была видна кривая, сплошь заболоченная улочка со скользкими, втоптанными в грязь тротуарами вдоль высоких глухих заборов. Рядом с бортинженером стояли три бутылки пива и пластиковый стаканчик. Пиво было не наше: до того, что в будущем люди могут хотеть пить пиво, Автор не додумался. Но Митрич хотел и доставал его с постоянным успехом. Сейчас Митрич медитировал, вслушиваясь в пьяную песнь компании фабричных. С помощью заборов и друг друга фабричные пытались двигаться, но каждый новый шаг заканчивался чьим-то обязательным падением. Это, впрочем, ухудшало лишь внешний вид бедолаг, не сказываясь на качестве пения: даже перемежаемая паузами и матом песня была чудо как хороша, ибо за десятки лет неустанной практики фабричные отшлифовали исполнение до идеального.
Несколько секунд я смотрел на залитый солнцем космодром, на ряды празднично-ярких ракет, на здание Астровокзала, которое испуганным котом выгнуло крышу-спину, а потом вновь уставился на дождливый псевдопровинциальный пейзаж конца XIX века. Грязное прошлое автор выписал гораздо рельефнее, чем светлое будущее, — и это давало некий ключ к пониманию того, отчего Митрич любит сидеть рядом с Прологом.
— Ну, чего ты, Мишаня, топчешься, однако? — не раскрывая глаз сказал Митрич. — Устраивайся, однако, ёлы-палы.
Я сел.
— Давно медитируешь?
— Как солнышко восстало, — охотно ответил Митрич и предложил выпить и покурить.
Пиво я налил, а от папиросы отказался.
— Зря, Мишаня. Табачишко — в суете передышка, — наставительно изрек Митрич. Рожденный по воле Автора в далекой Сибири, он был обречен обильно пересыпать речь диалектизмами, пословицами и поговорками.
— Слышал новость? Бегунько брякнул, что нас сокращать будут.
— Ну, — индифферентно прокомментировал Митрич.
— Вот тебе и «ну». Уберут кого-нибудь.
— Баба с воза — кобыле легче.
— Ты это о ком, Митрич?
Митрич смутился и наконец-то открыл глаза.
— Да это так, по привычке сорвалось. Ну уберут, так уберут, чего суетиться-то? Слыхал про блуждающие сюжеты? Ну и вот.
— Ты, Митрич, прям, как в детском саду, — хлебнув пива, пригорюнился я. — Во всякую ерунду веришь.
— На то он и герой, чтобы верить, — почти афоризмом ответил Митрич и тоже хлебнул.
…Бог знает, где и когда родился сей миф. Может, еще в те времена, когда книги писались от руки. Дескать, души некоторых героев окончательно забытых творений не умирают вместе с оными, а могут переселяться в новые рукописи со схожими сюжетами. Этакая книжная реинкарнация. Если все так и есть, Митрич может быть спокоен: Авторы любят колоритных типажей с богатым жизненным опытом на горбу, мудрой хитринкой в глазах и неисчерпаемым кладезем историй и народных выражений. По крайней мере в сопредельных с нами книжках проживало штук пять таких героев — два геолога, охотник и еще кто-то. Я их путал, потому что редко встречал, а говорили и щурились они одинаково, будто их в одной школе обучали.
Впрочем, даже если блуждающие сюжеты — сущая ерунда, беспокоиться Митричу все равно не о чем. Он как раз то слово, которое из песни не выкинешь. Сильно раненный по ходу действия, Митрич героически умирает на 240–242-й страницах, в окружении безутешного экипажа и на руках любимой женщины. Умирает долго, пафосно, завещая всем нам во имя науки и торжества человеческой мысли успешно завершить полет. О, за такую живинку Автор будет цепляться руками и ногами! Да и редакторам подобные душещипательные моменты тоже ложатся на сердце. Так что у Митрича полная бронь, с какого бока не взгляни.
— Ты во вторую, а ли в ночь? — спросил Митрич.
— Я-то? Я — во вто…
— …рую…
— Да неужели же ничего нельзя сделать?! — заглушил окончание фразы пронзительный вскрик Тони.
Здрасьте, начинается. Где это я? Ага, эпизод «У одра», без слов, но с эмоциями.
— Сделайте же что-нибудь, ребята! — Снова кричит она, с надеждой озирая нас… Но сделать действительно ничего нельзя — и мы это знаем. Мы сгрудились в темной каюте, нам тесно от громоздких скафандров, раздутых, как трупы утопленников, но мы не можем расступиться, потому что так надо: нужно толпиться вокруг узкого железного ложа, на котором помирает наш Митрич. В глазах у Митрича — запрограммированная печаль. Черт, каково это — сразу же после пивка очутиться на смертном одре? Наверное, гадко — особенно, если по нужде захочется.