— Отче, господь снова явил чудо, как в прошлые разы, когда кончалась ядь. Боярин Гаврила Семеныч прислал на четырех возах хлебы, рыбу, сочиво, масло конопляное, пшено и мед.
Игумен чуть заметно улыбнулся:
— Готовь столы, брате, да вот отца Герасима позовешь к трапезе. Мне же, как всегда, принесешь сухари с водой да вареную ботвинью без масла.
— Дозволь, отче игумен, и мне разделить с тобой трапезу? — попросил Герасим и подумал про себя: «Господи, когда же ты явишь чудо для всех, кто работает денно и нощно ради хлеба насущного, а умирает от голода?» — и перекрестился, испугавшись собственного ропота. Но мысль о таком чуде крепко засела в его голове…
Ни через год, ни через два не вернулся Герасим к муромскому епископу. Может быть, опасался, что князь выдаст его в Орду, может, потому, что узнал: после погрома на торжище князь поостерегся ехать в Орду, лишь малую часть полона удалось ему выкупить. Сам бы, вероятно, в Орду направился, да не на что было выкупить своих отцу Герасиму, а найти, увидеть и оставить в рабстве — сверх сил. Горе его растворилось в большом народном горе и стало со временем не таким мучительным. Но больше ордынцев стал он ненавидеть жестоких и несправедливых господ из своих. Вероятно, потому, что были они рядом. За слова против бояр и тиунов его снова и снова били, всякий раз беспощадно, и много рубцов на теле осталось у Герасима с тех времен. Он понял: увещевать господ словами — все равно что идти с медным крестом против басурманской конницы. Злоба лютая, неутолимая злоба рождалась в его душе. Он вернул себе мирское имя и стал собирать ватагу. Так из святого отца Герасима вышел атаман Фома Хабычеев, чье имя через годы увековечит один из летописцев великой битвы на Дону.
Лихие люди охотно прибивались к ватаге Фомы — привлекало их бывшее духовное звание атамана, — но многие тут же и уходили. Суров был атаман, запрещал трогать крестьян и мелких купцов, ходивших без охраны, а они ведь главная добыча разбойников. Жила ватага в основном охотой и рыболовством, набеги делала редко, зато добычу брала изрядную. Тупые и темные лесные душегубы быстро попадали в руки властей; ловить их было легко уже потому, что край русский хоть и велик, но малолюден, в иных княжествах все друг друга в лицо знали. Но тут во главе шайки оказался человек образованный, много повидавший, искушенный в страстях и делах людских от раба до князя. А не зря говорят: ватага крепка атаманом. Цель он выбирал безошибочно — будь то ордынский караван, тиунский двор, гнездо боярское или отдельный купец-живодер, — готовился тщательно, после нападения уходил тотчас и далеко, не давая людям ни сна, ни отдыха, устраивался в таком месте, куда слух не доходил о его разбое. Лишь после того делилась добыча. Себе он брал половину, объявив это законом. Старые душегубы помалкивали, но злились, готовя бунт исподтишка, и он произошел. Однажды подпившие разбойники схватили Фому, требуя мзды.
— Ты небось уж богаче великого князя! — кричал седобородый верзила из бывших новгородских ушкуйников. — Зачем тебе так много? Отдай нам хоть часть — будет справедливо.
— Который день голодаем, — упрекал другой, — ты же не велишь выходить на дорогу и у смердов не велишь брать — грозишь смертью и вечным проклятием. Так корми нас сам.
— Возьмите полтину в сапоге моем, — спокойно сказал Фома. — Больше нет.
Слова его приняли за насмешку, посыпались угрозы.
— Два дни назад я дал вам от своего серебра последнее и посылал привезти муки. Вы же растрясли деньги в корчме и привезли вина да лишь четверку от пуда аржанухи. Добро же: кормитесь рыбой и дичью. У меня, кроме полтины той, ничего нет. Долю свою отдал на дело божье, чтоб не отринул он души наши грешные.
— Врешь, атаман! — закричал ушкуйник. — Кажи добро, не то в муках умрешь.
Дело дошло до пыток, снова глядела смерть в очи Фомы.
— Братья, мне жизни не жалко, а того мне жаль, что дело мое станет. И вас я жалею. Вы руку подняли на атамана своего, к тому ж я и поп, не лишенный сана. Ужли не страшитесь загубить души навечно?
Некоторые разбойники, крестясь, отступились, но главный подстрекатель — ушкуйник оказался упрямым.
— Мы свои души и без того сгубили, какая нам разница — одним больше, одним меньше. Коли на том свете рая нам не видать, так на этом гульнем. Кажи добро! — и, схватив еловую лапу, сунул в костер, потом поднес к лицу атамана. Затрещала борода, опалило ресницы и брови, но атаман не отвел лица.
— Дурак ты, Жила, пред господом никогда не поздно покаяться. Меня же огнем пугать неча, — лихо, что от татар принял, сильнее жжется. Не для тебя — для них говорю: сбегайте в ближнюю деревню да спросите смердов — не было ль им чуда какого? Тогда и догадаетесь, отчего себе беру половину.
Ватажники посадили на двух имевшихся у них лошадей своих доверенных и послали в деревню. Вино в жбанах кончилось, вместе с ним — и храбрость многих. На свежем лесном воздухе наступало быстрое отрезвление, разбойники ослабили путы на руках атамана, иные начали оправдываться: