Тянулись слева кровати. Справа — окна, на подоконниках цветы. Неподвижный печальный мальчик сидел в кресле с велосипедными шинами, сидел на самом-самом краешке холодного дерматина. Его можно спасти. Вот якут на третьей койке, синеватые брови, зябко кутается в одеяло, тоскливо смотрит поверх голов, тяжело, наверное, умирать вдали от любимых сопок, распадков, ласковых теплых олешек, бегущих за колокольчиком ездового оленя. И якута можно спасти…
Вглядывается Иван Федорович напряженно так, что начинает дрожать рука, на которую он опирается. А за рукой и столик под ней подрагивает, банка с градусниками, телефон, две тетрадки, сигнальная лампочка на стенке. Иван Федорович оттолкнулся и пошел. Ему навстречу шли голоногие практикантки, смеялись от легкости жизни. В перевязочной ругались медсестры:
— Мне только пятьдесят дали, а Соньке — шестьдесят!
— Сонька в праздники дежурила!
— Все равно мало!
Дежурный врач на ходу, в развевающемся халате:
— Ни секунды нет времени сейчас разбираться!
Массажист, похожий на борца, остановился возле грелки для ополаскивания горшков, и от этого розовая грелка стала странно похожей на его желудок. Род человеческий… В больнице ли, за больницею — везде он одинаков. «Постараемся же достойно мыслить», — повторяет Иван Федорович любимое выражение Паскаля.
Достойно мыслить — всю жизнь это его единственная основа. Что же сейчас-то произошло, почему напоминает он сейчас себе об этом? Только ли потому, что хочется скорей помочь вот этим несчастным? Но ведь и так весь смысл его прожитой жизни именно в этом — спасти! Его формула спасения именно для них, для людей — разве ж не так?! И разве ж не знал он и прежде, что все для него самого сразу кончится именно с этим главным его открытием для всего рода человеческого? И это знал. Может быть, не в таких деталях, как сейчас, но то, что как физическая сущность он сам перестанет существовать, — это знал почти наверняка. Блаженный Глеб, не ведающий, что существует важнейший физический и философский принцип
Как именно это все случилось с Иваном Федоровичем, не смог бы он сейчас точно восстановить. Но только вся его сознательная жизнь прошла под этим знаком. И тут не было ничего от внутреннего гипноза, тут не было ничего и от нравственного самоконтроля личности. Тут просто было суровое требование рода человеческого, поразившее одного из нас, не больше и не меньше. Требование той самой несвободы человеческой, которой пронзено человечество от самых архаичных глубин и до сегодняшних космических высот. Словно легкими крыльями, носило его сновиденческое ощущение, что собственная его личность сама по себе, вне рода, бессмысленна, а значит, и не больше, чем элементарная клетка живого организма. А поэтому и понятно, почему так легко сперва в мыслях, а потом и в делах смогла приноситься собственная личность в жертву ради всего рода.