В субботу вечером опять приходила Мария. Тихо говорили ни о чем. Когда расставались, она спросила:
— Разве тебе нечего вспомнить — ничего хорошего за всю жизнь? Эх, Ваня, Ваня! — и заплакала. После ее ухода Иван Федорович заметил к спинке кровати у изголовья привязанный маленький картонный четырехугольник с ликом сына божьего. Первым желанием было убрать
Наверное, чтоб почистить зубы перед сном, пошел в ванную комнату, пустил воду. И тут, уже с опозданием, заметил маленького паучка, подхваченного водной струей и так чисто, бесследно смытого с гладко-белой стенки раковины. Иван Федорович бессильно опустился на край раковины, быстро закрыв воду и все еще руки не спуская с крана. Конечно, он много б мог вспомнить хорошего о Марии. Какую-нибудь простуду из тех многих, что бывали в его жизни, горчичники, что ставят на грудь ее холодные ласковые пальцы, чайную ложечку, которой поит она, согнувшись близко… Тепло, уют, полумрак… Забиться бы и сейчас в тепло, уют, полумрак… схорониться ото всех, ото всего, на все отзываться глухим, невнятным вздохом-стоном… Каким бесконечным лабиринтом кажутся паучку эти трубы, какой пропастью эта затянувшая его воронка… А ведь живут же в глубочайших пещерах какие-то живые организмы без солнца, зелени, людей. Прилепятся в трещине к холодному камню и пропускают через себя какие-нибудь растворы или воздушные пузырьки, какие-то малости выделяя, поддерживая чуткое равновесие. Да, собственно, скорее всего, наверняка какой-то жизнью пронизаны не только глубокие пещеры, но и все слои атмосферы. Пусть другой, более мелкий уровень, более примитивный, но жизнь обязательно есть везде! Симбиоз — содружество всего живого, а не борьба за существование по Дарвину. Все должно быть объяснимо. Не борьба и не жестокость правят миром, но верховная какая-то целесообразность, окончательный смысл природы. Который во всем, буквально во всем… Напрягаясь, обостряя в себе что-то запоздалое, Иван Федорович проникал все глубже, все недоступнее в тот недоступный добрый смысл, что спрятан за семью замками. И даже скалы-монолиты теперь поддавались этому недоступному доброму смыслу. Даже в скалах-монолитах копошился кто-то, кого Иван Федорович смог теперь разглядеть… Ихтиоглас какой-нибудь, а? Пусть ковыряет в каменной скале дыру Ихтиоглас этот, ну ковырял и ковырял. А где-то там, далеко за скалой, скажем, текла, сама с собой игралась… м-м… что-то такое… вроде быстрой речки, какая-нибудь… Спенсузия. Итак, Спенсузия текла, сама с собой игралась. Ихтиоглас ковырял в каменной скале дыру. Он думал: «Проковыряю дыру и увижу море или горы, а может, на этот раз — леса или поля. Если будет ночь, обязательно увижу звезды и луну, а если будет день, тогда увижу солнце».
Проковырял дыру, Спенсузию увидел, которая текла, сама с собой игралась. Вздохнул Ихтиоглас, стал скалу в обратном направлении ковырять. Ковырял и думал: «Вот проковыряю дырку и увижу белые горы или синее море. Если ночь будет, много звезд увижу сразу, если на день придется — красное солнце увижу».
В самой середине скалы сел отдохнуть Ихтиоглас. Сидя в каменной темноте и холодной тесноте, вспоминал, как Спенсузия текла, сама с собой игралась. Как сумасшедший заковырял он дырку в обратном направлении. Проковырял, видит — Спенсузия течет, сама с собой играет. Хотел спросить Ихтиоглас, рот раскрыл. А что спросить, пока ковырял, все начисто позабыл. Постоял так с раскрытым ртом, поглядел на Спенсузию, которая все текла, все сама с собой игралась, и опять начал медленно ковырять каменную скалу-монолит. Ковырял и думал: «Проковыряю — обязательно что-то увижу. Сине-зеленый океан или черную пропасть. Если день будет, ярко-горячее солнце встретит меня. А если ночь, прохлада и мириады звезд будут окружать со всех сторон». Как хорошо, уютно как сидеть тогда проковырявшему в каменной скале дырку Ихтиогласу на теплой, шероховатой поверхности вечного камня. Замечательно! Присел он в самой середине скалы-монолита немножко отдохнуть, вспомнил, как Спенсузия текла, сама с собой игралась, — опять задумался… А Спенсузия-то все течет, все сама с собой играется. А все дырки-то, что Ихтиоглас за свою жизнь в скале-монолите проковырял, уже мхом-долгунцом зарастают, а он все сидит в каменной, уютной сердцевине… и все думает, думает, сомневается.
Рывком сбросить сладко-розовый туманец, от которого покруживалась приятно голова, прилечь, закрыть глаза хотелось, да уж больше б и не вставать, что ли…
Вернувшись в комнату, зажег он свет, походил решительно взад-вперед, всей ступней на пол наступая, и вышел к людям в коридор.