В последующие десятилетия особое внимание читателей было обращено на провиденциализм поэмы, наполненной «жуткими эсхатологическими видениями» (Чупринин С. Из твердого камня. Судьба и стихи Николая Гумилева // Гумилев И. Огненный столп. Ростов-на-Дону, 1989. С. 1). Н. Я. Мандельштам вспоминает, что незадолго до своего ареста, когда «Нарбута уже не было. Маргулиса уже не было. Клычкова уже не было. О. М<андельштам> бормотал гумилевские строчки — “горе, горе, страх, петля и яма”» (Мандельштам Н. Воспоминания. Нью-Йорк, 1970. С. 300). О реминисценциях этого ст-ния у Мандельштама неоднократно писал О. Ронен (см.: Ronen O. An Approach to Mandel’stam. Jerusalem, 1983. P. 67, 235; Ronen O. A Beam upon the Axe: Some Antecedents of Osip Mandel’stam’s «Umyvalsia noc’ju na dvore...» // Slavica Hierosolymitana. 1977. № 1. P. 169; см. также исследование Д. Рейфилда «Мандельштам и звезды» (Столетие Мандельштама: Материалы симпозиума. Tenafly, New Jersey, 1994. С. 302–303)). Отношению О. Мандельштама к «звездному ужасу» как сложному символу, включающему в себя и символистскую концепцию бытия, и политический диктат власти, посвящено исследование И. Винокуровой. Процитировав из поэмы «Звездный ужас», заключающей, по ее словам, «своего рода пророчество о судьбе России», ст. 183–196, она пишет: «Любопытно сравнить эти гумилевские строки с центральным пассажем мандельштамовской статьи “Пшеница человеческая” (1922): “Ныне трижды благословенно все, что не есть политика в старом значении слова, <...> все, что поглощено великой заботой об устроении мирового хозяйства, всяческая домовитость и хозяйственность, всяческая тревога за вселенский очаг. Добро в значении этическом и добро в значении хозяйственном, то есть совокупности утвари орудий производства, горбом тысячелетий нажитого вселенского скарба, — сейчас одно и то же” <...> И вовсе не случайно “звезды” названы там “чужими” — ведь это символистские “кормчие звезды”, алчущие гибели “старого мира”. А вот “ужас” — свой, акмеистский гумилевский ужас, которым, похоже, заразился и Мандельштам. Иначе, пожалуй, не объяснишь острейшую вспышку ненависти к “звездам”, пришедшуюся у Мандельштама как раз на 21-й год — год публикации “Звездного ужаса”, высвеченного гумилевской кончиной особенным светом. Эта ненависть обнаруживает себя в первых же строках стихотворения “Концерт на вокзале” (1921): “Нельзя дышать, и твердь кишит червями. / И ни одна звезда не говорит” — и тянется, практически не затухая, вплоть до 1925 года, когда было написано стихотворение “Из табора улицы темной” с его безнадежной концовкой: “И только и свету — что в звездной колючей неправде”». Процитировав затем из ст-ния Мандельштама «Кому зима — арак и пунш голубоглазый...» (1922) строчку «Кому жестоких звезд соленые проказы...», исследователь дальше замечает: «Эти “проказы”, между прочим, отсылают нас прямо к гумилевскому “Звездному ужасу”, где, собственно, и шла речь о подобном диктате: “Это просто золотые пальцы нам показывают на равнину, и на море, и на горы зендов, и показывают, что случилось, что случается и что случится...” — диктате, равнодушно и запросто отрицающем жизнь. И если африканский антураж придавал гумилевской поэме известную притчеобразность, то соответствующий европейский, а вернее, специфически русский сельский колорит мандельштамовской вещи говорит о разразившейся, ничем не отвратимой беде» (Винокурова И. Гумилев и Мандельштам // Вопросы литературы. 1994. № 5. С. 296–297).