Но когда процесс завершился, в нем что-то начало просыпаться. Сокамерники поздравили его, надзиратель пожал ему руку. Как ни странно, Люциан впервые в жизни почувствовал вкус славы. Еврейский книготорговец со Свентокшиской захотел издать его биографию. Он печатал ее брошюрками, которые выходили раз в неделю и стоили одну копейку. Начальник тюрьмы пригласил Люциана к себе и показал ему эти книжонки. Жена начальника, полька, тепло встретила Люциана. Эта наивная дама, мать взрослых дочерей, поверила во всю ерунду, сочиненную бульварным писакой. Когда Люциан попытался сказать, что не такой уж он герой и характер у него не столь демонический, она перебила его и попросила не разрушать иллюзию.
Понемногу жизнь в тюрьме все больше становилась похожа на жизнь на свободе. Она оказалась такой же серой и унылой, с частыми огорчениями, редкими радостями и напрасными надеждами. Люциан играл в карты, курил махорку, ждал свиданий и передач. Приходили Фелиция и Мариша, разговаривали с ним через зарешеченное окошко. Бобровская писала письма, которые подкупленный надзиратель прятал в хлебную пайку. Кася уже не служила у Ходзинского. Она с Болеком переселилась к Бобровской, и та научила ее шить. Потом письма от Бобровской перестали приходить. Преступному миру известно все, и Люциан узнал, что она опять сошлась со своим бывшим любовником Щигальским. Он ушел из актеров и стал режиссером в летнем театре. Люциан прекрасно понимал, как Бобровской удалось поймать в свои сети этого старого развратника: она подложила под него Касю.
3
На другой шконке лежал Войцех Кулак и жевал кусок хлеба. Иногда он сплевывал на пол. Войцех был невысок, но широк в кости, курнос, с оттопыренной верхней губой и раскосыми монгольскими глазами. Сходство с монголом усиливали бритая голова и желтоватая кожа. Недаром его называли не только Кулаком, но еще Татарином и Китайцем. Войцех сидел за убийство, ему осталось еще почти четыре года. Кроме того, он был бардачом, как говорят уголовники, — совладельцем двух небольших борделей на окраинах Варшавы. Девочки приносили ему передачи, у него всегда водился табачок. Кулак каждый месяц платил надзирателям и самому начальнику тюрьмы, и у него было все: водка, колбаса, а иногда и жареная утка. Он часто получал письма, но не умел читать, и ему читал Люциан. Поэтому Войцех держал за него мазу — защищал и не давал другим уголовникам отбирать у Люциана еду и деньги. У Кулака был в камере кривой татарский нож, и он хвастался, что в укромном месте у него припрятан шпалер с маслятами. В драке Войцех бодался, как бык, или бил ногами в тяжелых башмаках на деревянной подошве. Он говорил, что опасается пускать в ход руки: кулаком у него удар смертельный.
— Эй ты, граф паршивый!
Люциан не ответил.
— Чего молчишь? Оглох, что ли?
Стоял жаркий летний день, но в камере было темно: зарешеченное окно вдобавок было почти полностью забрано досками, и снаружи над ним висел козырек. На облупившейся штукатурке дрожал единственный солнечный зайчик. Над головой нависал низкий потолок с перекрещенными балками. Наружная стена была такая толстая, что окно помещалось в нише. Оба, Люциан и Кулак, были одеты в серые суконные куртки и штаны, голову Кулака покрывала круглая шапочка того же цвета. Он разулся. Пальцы ног у него были необыкновенно длинные, как на руках. Кулак мог ногами резать хлеб и даже сворачивать папиросы.
— Эй ты, ясновельможный!
В тюрьме Люциан научился не отвечать, когда обращаются первый и второй раз, даже если это Кулак. Сразу отзываются только новички, фраера, и получают в ответ ругательство или насмешку. Старый заключенный сперва прикинется, что не слышит. Но, похоже, Кулак и правда хочет поговорить.
— Чего тебе?
— О чем задумался?
— Да так…
— О бабах небось?
Люциан улыбнулся.
— О чем же еще?
— Это ты зря. От таких мыслей можно и с катушек слететь. Немножко-то ладно, но если часто, клепки рассядутся, и что тогда? Вена в голове может лопнуть. Я-то знаю.
— Да и пускай лопнет.
— Что делать будешь, когда выйдешь? Уже решил?
— Нет.
— А с барехой своей? Неужели в живых оставишь?
— Не хочу сюда снова.
— Боишься? Разок попался и в штаны наложил? А я кое с кем поквитаюсь. Выпущу кишки.
— Опять ведь посадят.
— Нет уж. Этот раз — последний. Надо с одним свидетелем рассчитаться. Сработаю по-тихому. Заманю его в лесок за Прагой[42]
. Выпьем, закусим, побеседуем по душам. А потом скажу: «Вот и пришло твое время, братишка. Молись, потому как пора тебе к Богу отправляться». И перо под ребра.— Найдут тебя.
— Не найдут! А если и заподозрят, как докажут? Ты, граф, боишься, что тебя бить будут. Тебе дадут пинка под зад, ты отца родного сдашь. А я не боюсь. Меня не расколют.
— Все равно заметут.
— Это ерунда. Они не имеют права долго держать. Мы кодекс получше адвокатов знаем. У нас свой закон. Если парень стучит, его быстренько на тот свет отправляют. Понял?
— Брось ты. Эта месть тебе слишком дорого обойдется.
— Ха! Проповедник нашелся. А зачем сам-то скок залепил у Ходзинского? Зачем тебе столько блядей надо было? Так что все, теперь ты один из нас.