— Ну что ты как маленькая? Другую возьми, или передником оботри, или хоть подолом своим… Да проходи же сюда! Ты только не думай, что мы тебя забыли. Каждый день говорили о тебе. Мы, две женщины, и твой сынок тоже. Он спит уже. Совсем большой вырос. Мы еще одну комнату приобрели, дверь туда прорубили, как раз из твоей спальни. Он там и занимается, уроки делает, пишет, считает, все честь по чести. Спит сейчас, озорник, любимчик наш… Мужчины, вы ведь знакомы, поздоровайтесь же, пожмите друг другу руку!
— Как же, помню пана графа, ведь он у нас актером был, — отозвался Щигальский и рассмеялся, будто сказал что-то остроумное. Он смеялся чуть ли не после каждой фразы, видно, это у него возрастное, старческое. Говорил он на разные голоса, то высоко, то низко, и его смех прерывался хриплым астматическим кашлем.
Люциан поклонился.
— Да. Здравствуйте.
— Играл, играл, хоть и небольшие роли, но талант налицо. Помню, помню. Что ж это за пьеса была? Кажется, обработка какой-то французской. Тогда у театра были здоровые амбиции, было желание развлекать и одновременно просвещать публику, как выражался… Кто же? Сент-Бёв[89]
, по-моему. А теперь, в эпоху пустого позитивизма, театр пытаются превратить в подобие университета, но без его достоинств, только с его изъянами: мнимой ученостью и фальшивой дидактикой. Проповедуют, поучают, но без толку, потому что все это только видимость, пустые слова. Любовь к порядку, стремление к накоплению капитала в крови у практичных англичан, у расчетливых пруссаков, но не у нас. Мы, поляки, всегда и во всем были эпигонами. Едва услышим, что где-то свадьба, сразу пускаемся в пляс. Наши критики выхватывают куски из чужого горшка и частенько обжигают себе рот.И Щигальский опять засмеялся, довольный своей речью. За последние годы он немало натерпелся от рецензентов. Пьесы-однодневки, которые он теперь ставил в летнем театре, подвергались бесконечным насмешкам фельетонистов.
— Вы ошибаетесь, — хмуро посмотрел на него Люциан. — Похоже, вы меня с кем-то путаете. Никаких ролей я не играл, лишь несколько раз побывал статистом.
— Как же не играли? Статистом? Эльжбета, это какое-то недоразумение. Ты же сама его рекомендовала. Помню, как вчера. А роль любовника?
Щигальский снова весело рассмеялся, его лицо просветлело, а на глазах выступили слезы, словно он взглянул на солнце.
9
«Об искусстве болтаешь, старый пес, — думал Люциан, — а у самого один интерес: старая сука да молодая деревенская дура… Поубавили тебе твой чертов гонор. Помню, как ты сам других ногами топтал, как на пробах жрал апельсины и орал на артистов: „Еще раз! Сначала! Не так целуетесь! Не так идете! Не так стоите!“ Однако время — штука безжалостная, пообломало оно тебе зубы, вот ты и стал моралистом…» Но ненависти к Щигальскому он не испытывал. Люциану казалось, что сегодня он объективен, как никогда в жизни. Он сидел и страдал от скуки. «Ну, спит он с ними с обеими, а мне-то что? Эх, тоска. Хуже, чем в тюрьме… Кто он, собственно, такой? Мыльный пузырь. Ткни пальцем, и лопнет. На такого только прикрикнуть погромче, он и помрет на месте». А Щигальский говорил:
— Этот культ Моджеевской — настоящее варварство! У нее несомненный талант, но она не единственная в Польше. Коханская не менее талантлива, есть и другие одаренные актрисы. Это, дражайший граф, просто идолопоклонство. Они словно соревнуются в лести. Это называется «лизать задницу», простите за грубое выражение. Но зачем лизать задницу, даже если это задница гения? Она ничем не лучше любой другой. Народу нужны герои, идолы, а если героя нет, то надо его выдумать. Берут манекен и надевают на него лавровый венок…
— Проще простого, — вмешалась Бобровская, продолжая возиться с кастрюлями. — Мужчины всегда завидуют друг другу, ужасно завидуют. Поэтому им приятнее изливать похвалы на женщину…
— Изливать — верное слово. Но есть в этом некая система. Во-первых, если кого-то превозносят до небес, то кого-то непременно смешивают с грязью. С точки зрения христианства это грех. Обычное бахвальство…
— А что такое христианство? — спросил Люциан. — Разве Папа — не тот же идол?
— Давайте не будем заходить так далеко, дражайший граф. Без церкви было бы куда хуже. Я уже старик, одной ногой в могиле, как говорится. Но во мне дремлет желание посвятить пару своих последних лет вере. Церковью кто-то должен управлять, иначе она станет существом без головы, как у протестантов. Даже у евреев есть великий раввин, глава Синедриона, или как это у них теперь называется. В религии, по крайней мере, властвует закон: если согрешил, значит, продал душу дьяволу. Если раскаялся, Бог тебя простит. А в театре царит беззаконие, и это страшно. Ставишь пьесу, трудишься со знанием дела, с охотой, но вдруг появляется сопляк, который ничего не смыслит, и одним росчерком пера превращает в карикатуру все, даже твое прошлое. Такие выносят приговор без суда. Они как тот китайский император, пятилетний мальчик, который вычеркивал из книги имена своих подданных, и тех, кого он вычеркнул, казнили. Анархия, дражайший граф, власть примитива…