— Бог мой, — бодро сказал Мозгляк, глянув на массивные карманные часы. — Поздно уже, — он снова встал и застегнул плащ до конца. Покашлял. Взял с кровати руку старика, будто тряпку поднял и потряс. — Домой мне пора уже, Генри, — сказал он. — Путь долгий, для человека наших с тобой лет да в такую погодку, — и уронил руку на одеяло. Потряс головой: — Досадно, что именно я принес тебе весть о Джо Бене, Генри. Знаю, как ты его любил. Я б предпочел язык себе вырвать, чем быть таким мрачным глашатаем. А… вот. Это я тебе оставляю. И попроси, пожалуй, сестру отсыпать тебе в блюдечко, чтоб так не мучиться? Ладно. Что тебе принести в следующий раз? Субботний «Ивнинг пост»? У меня целая подшивка старых номеров. Вот. Давай-ка, разверну телик к тебе экраном. А то ж ведь еще и ослепнуть недолго, в нашем-то возрасте, верно?
Он включил телевизор и развернулся, не дожидаясь, пока тот нагреется. Снова остановился у двери, поглядел на старика — тот шкрябал по носу пальцем. Мозгляк начисто забыл о моем присутствии. Оба забыли.
— Выше голову, приятель, — сказал он Генри. — Из нас-то, может, и сыплется песок — да другие сами давно присыпаны, это уж наверняка. И не расстраивай сестричку, о'кей? Ну, бывай…
И он удалился, выпятив грудь так, будто лет десять нытья и кашля с плеч долой. Я вышел из своего укрытия, начал что-то говорить старику, но он был такой, что не виделось особого прока в объяснениях.
— Пап, — говорю я, — видишь ли, дело в том…
— Хм, — говорит он. — Ну, по-любому, — говорит он, уставясь прямой наводкой в этот телевизор, — по-любому, нюх-то у меня все еще хороший, для ниггера таких преклонных годов… и язык шевелится… но Хэнк, он… но тогда я бы подумал, что… пожалуй, мы… они нацепили гипс не на ту… — И всякое подобное нес, то и дело проваливаясь в свои мысли. У него был вид… огорошенный, что ли? Дурь эта медицинская подействовала. Но не только. Все его лицо меняется, делается спокойным и безмятежным. Желваки на скулах спадают, отпуская кончики ухмылки, линии над переносицей распутываются, вытягиваются, будто старая шерстяная пряжа. Он соловеет от морфина… Затем и глаза меркнут, словно тот, кто был перед ними, и то, что было за ними, вышли в дверь одновременно, оставив пустое тело, гоняющее воздух и кровь, и пустое лицо в синеватом мерцании телевизора, будто сдувшийся потертый костюм из кожи, брошенный на кровать…)
Свет трепещет. Воздух в палате гудит, будто наполненный большими, сонными мухами. Приморенный… приглушенный… заключенный в пушистый шерстяной футляр морфина, старик поворачивает голову, выглядывает из своего чехла и видит длинные витые коричневые колонны, на которых покоится высокий темно-зеленый купол. Воздух потрескивает стаккато незримого дятла, пронзительно кричит сойка, тонет в лесной пучине клочок синевы! «Оп-па, сюда! — прожектору майского дня, бьющему сквозь хвою. — Вот день! Живем!»
«Все, тихо… тихо, мистер Стэмпер. Вот мы уже утихли, упокоились».
«А кто говорит, что я не могу? Только не стойте у меня на пути. И думать не смейте. Хм, живем… Дайте-ка, уши прочищу. —
«Вот и приехали. Все кончено. Тихо и спокойно. Дело сделано. Теперь отдохни. Тихо и спокойно…»