Тут Пендель вдруг перестал обращаться к создателю, его чести и самому себе и, яростно сверкая глазами, уставился на стенку мастерской, в которой был занят тем, что кроил очередной жизненно важный для Мики Абраксаса костюм, призванный вернуть тому расположение супруги. Он успел сшить их множество и потому мог кроить с закрытыми глазами. Но глаза его в этот миг были широко раскрыты и рот — тоже. Казалось, что он задыхается, что ему не хватает кислорода, но в мастерской благодаря высоким окнам этого добра было предостаточно. Он слушал Моцарта, но сегодня Моцарт как-то не соответствовал настроению. И он протянул руку и выключил проигрыватель. Опустил на стол зажатые в другой руке ножницы и продолжал смотреть не мигая. Взгляд его был прикован ко все той же точке на стенке, которая, в отличие от других известных ему стен, была выкрашена не в графитно-серый и не мутно-зеленый, но в мягкий, успокаивающий, сиреневато-розовый — оттенок, которого они с декоратором добились с таким трудом.
А потом он заговорил. Вслух, и произнес всего одно слово.
Нет, он произнес его не так, как Архимед, понявший, что в этот миг совершил великое открытие. Без признака каких-либо эмоций. Скорее голосом и тоном железнодорожного диспетчера, столь оживлявшим станцию, неподалеку от которой Пендель жил в детстве. Механически, но уверенно и твердо.
—
Ибо Гарри Пенделю наконец-то было видение. Проплыло перед его глазами — великолепное, сияющее, совершенное. Только теперь он понял, что оно было с ним с самого начала, точно заначка в заднем кармане брюк, про которую забыл напрочь. И ходишь с ней, и мучаешься, и голодаешь, и думаешь, что разорен, и борешься, и надеешься, и сам не подозреваешь, чем владеешь. Но она при тебе! Лежит себе тихо и ждет, как он распорядится своим секретным запасом! А он и не вспоминал о его существовании! И теперь вот оно, пожалуйста, перед ним, во всем своем блеске и великолепии. Великое видение, притворявшееся стеной. Собственная оригинальная, неурезанная версия фильма, который появляется на твоем экране по просьбе масс. И еще оно ярко освещено его гневом.
И имя всему этому — Иона.
Было это год тому назад, но Пенделю казалось, что все происходит сейчас, что события разворачиваются на стене, как на экране. Случилось это через неделю после смерти Бенни. Марк как раз тогда пошел в школу Эйнштейна и успел проучиться всего два дня. А накануне Луиза приступила к работе в Комиссии по каналу. Пендель вел свой первый в жизни, недавно купленный внедорожник. Направлялся он в Колонь, и цель его миссии была двояка: во-первых, совершить обычный ежемесячный визит на склады текстиля, принадлежавшие мистеру Блютнеру, а во-вторых, стать наконец членом его Братства.
Ехал он быстро, как все люди, направляющиеся в Колонь, частично из страха перед орудующими на скоростной трассе бандитами, частично из желания поскорее достичь Свободной Зоны. На нем был черный костюм. Надел он его, чтобы не вызвать подозрений у домашних, предполагалось, что он все еще скорбит по недавно ушедшему другу. Когда сам Бенни скорбел по кому-нибудь, то переставал бриться. И Пендель чувствовал, что должен сделать для Бенни не меньше. Он даже купил себе черную шляпу, правда, так и оставил ее лежать на заднем сиденье.
— Тут еще сыпь какая-то привязалась, — пожаловался он Луизе, которую ради ее же блага и спокойствия не стал уведомлять о кончине Бенни. Бедняжка верила, что Бенни скончался еще несколько лет тому назад от алкоголизма и помрачения рассудка, а потому не представляет больше угрозы для их семьи. — Думаю, всему виной этот новый шведский лосьон после бритья, — добавил Пендель, давая тем самым жене повод для беспокойства, своего рода отвлекалку.
— Вот что, Гарри. Ты должен написать этим шведам и сообщить, что их лосьон просто опасен. И совершенно не подходит для чувствительной кожи. А для детей — так просто смертельно опасен! И совершенно не соответствует представлениям тех же шведов о личной гигиене, и еще, если сыпь не пройдет, ты затаскаешь их по судам!
— Я уже составил черновик, — сказал Пендель.
Братство было последним желанием Бенни. И выразил он это желание в письме, накорябанном неразборчивым почерком, что пришло в ателье уже после его смерти.