— Тяжко, тяжко, — говорили, — на Руси стало. С мужика уже не то что последнюю одёжку, но и кожу дерут с мясом. А где заступник? Царевич Алексей, сказывают, тих.
У русского народа, известно, надежда одна — на царя хорошего.
— А где он, хороший-то? — спрашивали.
— Да тот, что будет, наверное, и хорош, так как хуже нынешнего и сыскать трудно.
— Алексей, — уверяли, — заступником станет.
И ещё разговоры были:
— В какую ни ткнись церковь, почитай, каждый поп тебе скажет: царевич, он благостен и будет народу сладок.
— Да... Попы ведают... Им оно, конечно, приметнее...
Врастопырку стояли мужики и гадали. А животы впалые лыком подвязаны.
На торжище на Ильинке потолкавшись, Черемной подался на Варварку. Здесь церквей да часовен не счесть: и церковь юродивого Максима, и церковь Варвары, и Воскресения в Булгакове, часовня Боголюбской Божьей Матери.
У церквей и часовен стоят попы безместные. С деньжонками у них плохо, и попы те — злы: кто и когда ещё придёт да на погост пригласит службу справить или в дом поведёт над покойником почитать, а он, поп безместный, стоит, трясётся на холоде или под дождём мокнет. Попы — те зубами скрипели от лютости, и в народе хорями их звали.
Фёдор к одному из таких и подкатился. Но тоже с выбором подошёл.
Поп, ежели у него из-под рясы хоть и рыжие, но сапоги выглядывают, ещё сыт. А вот тот, который в лаптях, наверняка неделю не жрал, и он-то уж никого не пощадит.
Фёдор выбрал лапотника: драный стоит, бородёнка сивая, глаза моргают. К нему и подошёл: дескать, богомаз я, хочу посоветоваться, куда и как кинуться.
Попик в него вцепился — не оторвать. Пошли в кружало.
В угол потемнее забились, а как на стол принесли хлёбово горячее, попа аж затрясло. «Истинно, — подумал Фёдор, — с неделю маковой росинки во рту не было».
От ломтя хлеб откусывал поп такими кусками, что Черемной даже забоялся: подавится. Но тот не подавился, однако. Всё со стола подмёл, на дружочка нового даже не взглянув. А ложки две к миске подали. «Ну, жаден, — подумал Фёдор, — даже до удивления».
Поп миску коркой последней вытер досуха и корку сжевал. Глазами пошарил: нет ли ещё чего?
Убедившись, что всё съедено, на Фёдора взглянул. Но без стеснения — дескать, голоден очень, вот всё и проглотил, не заметив, что ты и крошки не взял, — а, напротив, с надеждой: мол, ещё не дадут ли?
В кабаке шум, гвалт, неразбериха. У стойки мужичок кривобокий — без рубахи уже — ломался. Но на груди у него крест поблескивал — куражиться, значит, ещё было с чего.
Две девки в волосы друг другу вцепились. Рты поразевали — орут. А щёки свёклой натёртые — синие. Тоже пьяны были гораздо. Но тем и чёрт не брат. Мужик пьяный ещё проспится, глядишь, и опять за работу встанет. А то народ бросовый. Редко какая баба от вина поднимется. Вино бабу крутит, и ей с зельем тем не сладить.
Фёдор разговор издалека начал. Головой покачал:
— Дорогонько всё стало. Пироги-то нынче кусаются. За пару с тухлятиной уже копейку дерут. А о горячем и не говори. Миску швырнут на стол, а ты пятак вынь да положь. Ах, жизнь... Но есть и такие, что едят от пуза. Съел, и ещё дадут. И некоторые из церковных тоже не обижены.
Попа, словно кобылу, загнанную кнутом, между глаз ударили:
— Некоторые? Каждый, кто пристроен! Сказал тоже... Вон на Никольскую пришёл я в монастырь Николы Старого, а монахи в скоромный день говядину трескают так, что в затылках, трещит. А в Богоявленском монастыре бывал ты? Каждый день по два воза рыбы и мяса привозят. Да и здесь, на Варварке, в какую церковь ни войди, попы благоденствуют...
— Так что же они плачутся? — по-глупому брякнул Фёдор, — Все царём Алексея-царевича желают?
— Алексей им мёд. Зажрались, а ведомо, у кого брюхо толще, тот больше и жадничает. Пётр-то им не потатчик[49]
. А Алексея они знают. Он с ними и винцо пивал здесь, в Москве.Смелый, однако, попишка был. С голодухи-то оно, правда, и робкий зубы оскалит.
— Ты имена, имена назови, — наступал на него Фёдор, — кто кричит больше об Алексее.
— Можно и имена. Отец Виссарион, отец Василий, отец Пётр горластый очень уж... А заправи́ла у них протопоп церкви Зачатия Анны в Углу.
Фёдор обрадовался: «Ну, уж о том-то я много знаю».
С попиком у кружала Черемной распрощался. Забыл даже о делах богомазовых спросить, да и тот не вспомнил. Доволен был: «Пожрал и копейки не истратил». На том и расстались.
«Ну, теперь шатну я их, шатну, — подумал Черемной, — есть что светлейшему рассказать. Есть и за что денежку попросить».
Полну пазуху слов, слухов, шёпотов нагрузил Фёдор, словно мужик на сеновале блох покосных. А блохи те, известно, мелки, но кровожадны до беспощадности. Жгут хуже крапивы. Так и Черемного жгли слова людские, им собранные. И словами теми, знал он, как камнями, побить можно многих.
Черемному на радостях захотелось выпить медку горяченького. Так захотелось, что в животе судорога случилась. «Да и поесть, — подумал, — не мешало бы похлёбочки из потрошков. Остренькой, с чесночком».
Губами Фёдор зашлёпал. Слюна во рту набежала.