Первым к столу вышел секретарь Кейль. На белоснежной скатерти в свете свечей огнями играл тонкий хрусталь бокалов, тускло поблескивало старое серебро. Слуги тихо переговаривались, хлопоча о своём, ровно горели свечи.
На галерею вышла Ефросиньюшка, за ней царевич. Кейль встал. На Ефросиньюшке французское платье с широкой юбкой, прошитой золотыми нитями. Плечи открыты, на пальцах, на груди — камни. Ефросинья протянула руку Кейлю для поцелуя.
Царевич был необычайно оживлён. Кейль хотел было обратить его внимание на красоту залива, но наследник русского престола взял в руку бокал. Как всегда слегка косноязыча, он заговорил первым:
— Кейль, вы принесли сегодня наиважную новость. Выпьем за послание из Питербурха.
Алексей осушил бокал до дна. Кейль подумал: «Наследник престола опять не сдержан в вине». Но секретарю было строго-настрого приказано молчать и слушать. И он слушал.
Наследник неловко потыкал вилкой в тарелку и вновь протянул руку к бокалу.
За дни, проведённые в Сант-Эльме, лицо царевича загорело под солнцем, округлилось, и он казался сейчас как никогда здоровым. Но всё же длинные, сухие пальцы, держащие бокал за тонкую ножку, чуть вздрагивали, выдавая нервное напряжение.
Наследника сегодня, казалось, распирало желание говорить и говорить. И он говорил вволю:
— Приду царём на Москву — Питербурху не быть. Разрушить и срыть с земли велю сей град. На месте гибельном стоит он, и жить там негоже. Жить буду в Москве зимой, в Ярославле летом. Славна земля ярославская… Сухая, песчаная, с дубравами и березняками бескрайними.
Ефросиньюшка медленно крутила в пальцах серебряный ножичек. Через стол взглядывала на залив. По лицу её скользили тени. «Северная Венус», — подумал Кейль, но слов Алексея не пропустил. Кивал головой:
— Да, да… очень интересно.
— Со шведами мир установлю. Нововладения приморские ни к чему. Земли в России много. Ссориться из-за неё с сильным соседом не резон. Торговля морская — выдумка батюшкина. Купцам, а не царю ею заниматься. Царю сие зазорно.
— Да, да, — вставил осторожно Кейль, — жить надо для удовольствий. Мне говорили, что в России забывают о том.
Но наследник не слышал секретаря. Говорил Алексей, уперев взгляд в белую скатерть, на собеседников не взглядывал, и, как понял Кейль, говорил для себя.
Кейль повторил:
— Многие философы мира, величайшие умы утверждали: жизнь только тогда имеет смысл, когда она радость. В посвящении себя радости наслаждений видели они единственный путь.
Выпито было много.
Алексей неожиданно встал, сказал Кейлю:
— Велите заложить карету. Хочу в город.
— Час поздний, — начал было Кейль, но наследник упрямо нагнул голову, и секретарь понял: какие-либо резоны к возражению искать бесполезно.
— Как прикажете, ваше высочество, — склонился он. Через четверть часа из ворот замка Сант-Эльм выехала открытая карета. Четвёрка белых лошадей, звонко выстукивая подковами о дорогу, понесла её к городу, раскинувшемуся внизу, у моря.
Алексей, склонившись к Ефросиньюшке, что-то говорил ей так тихо, что сидевший на переднем сиденье Кейль не разбирал слов. Неожиданно наследник громко спросил:
— Что там?
И показал вытянутой рукой вперёд. Кейль приподнялся на сиденье, вглядываясь в плясавшие на дороге огни. Улыбнулся и, оборотясь к спутникам, пояснил:
— Неаполитанцы — самый весёлый народ в мире. То, вероятно, праздничный карнавал.
Сейчас же до них донеслись пение, радостные голоса. Кони сбавили шаг. Карету окружила толпа. Девушки в ярких нарядах, парни в широких шляпах, с гитарами, люди в плащах, с пылающими факелами. Все пели, плясали, шутили.
Алексей живо повернулся к Ефросиньюшке и, перекрывая шум и голоса, крикнул:
— Вот как кстати!
Громко засмеялся, но вдруг лицо его исказилось страхом. Упираясь руками в колени Ефросиньюшки, он сунулся вперёд, затем отпрянул в угол кареты и даже не крикнул, а прохрипел, словно его схватили за горло:
— Назад! Назад! Домой!
Кейль с удивлением оборотился к нему.
— Назад, домой! — хрипел царевич.
В праздничной толпе Алексей отчётливо разглядел лицо офицера Румянцева. Офицер взглянул ему в глаза и исчез в толпе.
Меншиков покрутил носом, сказал:
— Вонища невпродых.
Толкнул дубовую, в полтора человеческих роста калитку. Навстречу ему, хрипя и задыхаясь в лае, бросилось через двор с полдюжины здоровенных кобелей. Чёрные, лохматые, из пастей языки вываливаются.
Светлейший глянул и шарахнулся назад, спиной чуть не сбив с ног идущего следом офицера. Захлопнул калитку. Кобели, навалившись на ворота, скребли когтями.
— Ну и зверье, — смущённо сказал Меншиков, — тигры алчущие…
За воротами послышался голос:
— Цыцте, проклятые!
Калитка приотворилась, и в щель вылезла борода. Мужик ругнуть хотел незваных гостей, но застыл. Да и любой глаза бы растопырил. Пугнуть-то собирался словами нелестными, а перед воротами фигура: через плечо лента голубая, на ленте звезда в бриллиантах, парик до пупа.
Меншиков покрасовался перед заробевшим насмерть мужиком, шагнул в калитку, сказал всё же смущённо:
— Ты коблов-то попридержи. Где хозяин?