Лаевский, как его понимает и характеризует фон Корен, может напомнить того «московского интеллигента», которого Чехов изобразил в фельетоне-памфлете «В Москве», напечатанном в «Новом времени» вскоре после опубликования там же «Дуэли», за подписью Кисляев (причем Чехов просил Суворина никому не говорить о его авторстве; П., 4, 314). Фельетон, написанный в форме саморазоблачительного монолога, начинается так: «Я московский Гамлет. Да. Я в Москве хожу по домам, по театрам, ресторанам и редакциям и всюду говорю одно и то же: – Боже, какая скука! Какая гнетущая скука!» (С., 7, 500) Гамлет, жалобы на скуку – сходство с Лаевским бросается в глаза. И то, что говорится дальше – о «невежественности Кисляева», прикрываемом скептическими фразами, ссылками на классиков, которых он не читал, сетованиями на отсутствие идеалов и пр., – тоже во многом совпадает. Совпадает и с тем, что Чехов, уже много позже, говорил в одном из писем про русскую либеральную интеллигенцию, – «лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую» (П., 8, 101).
Но вот в чем странность: в художественных произведениях Чехова – как в прозе, так и в драматургии – преобладают в качестве главных героев совсем иные интеллигенты – честные, искренние, талантливые. «Лицемерные и фальшивые» – где-то на заднем плане. Пресловутых «хмурых нытиков» тоже мало, если не считать таковыми трех сестер, Вершинина, Тузенбаха.
Когда у нас в 1920-е годы опровергали прежний взгляд на Чехова как «певца интеллигенции» и доказывали, что он был ее беспощадным разоблачителем, то подтверждением тому служили приведенные выше нелестные отзывы Чехова об интеллигенции и фельетон «В Москве». А сторонники противоположного мнения могли бы с таким же правом указать на образы барона Тузенбаха, доктора Астрова, доктора Дымова, доктора Самойленко, историка Ярцева, помещика Алехина, архиерея и многих других. Когда же пьесы Чехова, посвященные интеллигенции, пытались ставить как «бичующие» комедии, из этого ничего путного не получалось.
Дело, очевидно, не в том, любил или не любил Чехов интеллигенцию как таковую. Он мог осуждать ее как определенную социальную группу, на которую не возлагал больших надежд в деле прогресса, и говорил о том языком публициста и сатирика. Как известно, он вообще не возлагал надежд на какое-либо сословие, группу, профессию, а верил в «отдельных людей» (П., 8, 101). Тем более, что они интересовали его как художника. В своих произведениях он показывал не «представителей», а отдельных людей.
Но, может быть, как раз Лаевский и является представителем лицемерной, истеричной, ленивой интеллигенции, подобной Кисляеву? Нет, это не так. В сущности, он также мало похож на Кисляева, как на Печорина.
Суворин, прочитав «Дуэль» в рукописи, советовал Чехову дать другое заглавие – «Ложь». Чехов не согласился: «Оно уместно только там, где идет речь о сознательной лжи. Бессознательная ложь есть не ложь, а ошибка» (П., 4, 270). Здесь дан ключ к пониманию характера Лаевского.
Он действительно обманывает себя и других, но осознает это как ложь только впоследствии, задним числом. Рассказывая Самойленко историю своих отношений с Надеждой Федоровной, он говорит: «Мы бежали, в сущности, от мужа, но лгали себе, что бежим от пустоты нашей интеллигентной жизни» (С., 7, 355). Это он понимает теперь, а тогда искренно ждал обновления. Так же искренно он ждет его теперь, от бегства обратно, «к людям, к идеям». Но планы его более чем смутны. «…Быть может, если бы со всех сторон его не замыкали море и горы, из него вышел бы превосходный земский деятель, государственный человек, оратор, публицист, подвижник», – думает о себе Лаевский (С., 7, 364). Диапазон слишком широк – от земского деятеля до подвижника; это показывает, что Лаевский и сам не знает, кем он хочет стать и к каким именно идеям стремится.
Беда Лаевского в том, что в свои 28 лет он еще не сложился как самостоятельная личность. В студенческие годы он то бросал университет, то поступал снова, как-то он выкупил из публичного дома проститутку – все из лучших побуждений, но все под чьим-нибудь влиянием. Со школьных времен у него осталась привычка грызть ногти, да и сам он так и остался засидевшимся школьником. Самостоятельной жизни он в Петербурге начать не успел: окончив курс, влюбился в Надежду Федоровну и сманил ее на Кавказ, как мальчик, начитавшийся Майн Рида, сманивает товарища бежать к индейцам. Этим поступком он навлек на себя гнев матери – строгой старой барыни – и лишился ее помощи и поддержки. В какой-то момент Лаевский показался Самойленко беззащитным ребенком, потому он и жалеет его и все ему прощает.