Осудить душечку у писателя не поднимается рука. Он смеется над ней не зло. Но не может и восславить ее, как Толстой. Воздерживаясь и от обвинительного, и от оправдательного приговора душечке, он показывает ее такой, какая она есть, допуская возможность разных оценок, – смотря кто и с какой точки зрения о ней судит. Ведь так и бывает в жизни – нет человека, к которому бы все относились одинаково. Окончательный вердикт выносит время, и то не всегда. Художественный образ у Чехова создается как открытая, незамкнутая система.
Разноречия обнаруживались уже в момент опубликования рассказа, причем критическое отношение к героине проявляли не только сторонники феминизма. Дочери Льва Толстого были (в отличие от его сыновей) единомышленниками своего великого отца, разделяли его взгляды и питали к нему ту благоговейную любовь, которую он считал высшим достоинством женщины. Но вот что писала в письме к Чехову старшая дочь Толстого, Татьяна Львовна:
«Меня всегда удивляет, когда мужчины писатели так хорошо знают женскую душу. Я не могу себе представить, чтобы я могла написать что-либо о мужчине, что похоже было бы на действительность. А в "Душечке" я так узнаю себя, что даже стыдно. Но все-таки не так стыдно, как было стыдно узнать себя в "Ариадне"»[76]
.Если бы Татьяна Львовна оценивала характер душечки так же, как ее отец, она бы испытывала гордость, найдя в ней сходство с собой. А ей
Чехов, по-видимому, не делал никаких комментариев к «Душечке» – ни в письмах, ни в разговорах. Он был польщен вниманием Толстого к рассказу, но с его отношением к «женскому вопросу» решительно не соглашался. Это видно из следующей записи в записной книжке:
«Когда женщина разрушает, как мужчина, то это находят естественным и это все понимают, когда же она хочет или пытается создавать, как мужчина, то это находят неестественным и с этим не мирятся» (С, 17, 102).
Но, создавая тип «душечки», Чехов не просто отбрасывал взгляд Толстого и других противников эмансипации как ложный, а показывал, на чем этот взгляд может основываться, какие здесь кроются действительные противоречия, допускающие разномыслие. Как всегда, он остерегался категорического решения проблемы – он «ставил вопрос». Высокоразвитый организм призван к созиданию, к творчеству – эта мысль, высказанная еще в набросках к «Истории полового авторитета», оставалась для него бесспорной. Однако, как показывает человеческая история, наряду с волей к созиданию в человеке живет и воля к разрушению – иногда открыто, иногда под различными благовидными масками. Какую роль в этих сложных процессах играют психологические различия между полами (а что различия есть – также сомнению не подлежит)? И какие градации, какие оттенки существуют в самом понятии созидания? Не входит ли сюда и функция сберегания, сохранения созданного, прежде всего сберегания человеческих жизней?
Чеховская «душечка» заведомо неспособна к творчеству, как изобретательству, как созданию чего-то нового, она никогда «пороха не выдумает» и не создаст даже самой пустенькой оперетки; в этом смысле она существо бесплодное. У нее только один дар – дар любви, не скорректированной интеллектом и направленной безразборно на того, кто случайно появился в ее флигеле, на улице Цыганская Слободка. Но ведь эти случайные встречные – люди, «ближние», нуждающиеся не столько в критике или снисхождении, сколько в доверии и поддержке. Бескорыстная, нерассуждающая любовь «душечки» помогает им устоять, укрепиться, оберегает их жизнь, а всякая жизнь самоценна, будь то смешной Кукин, степенный Пустовалов, самолюбивый ветеринар. Если «душечка» не способна творить, то еще менее способна разрушать. Ее жизненная функция напоминает функцию врача, верного клятве Гиппократа: беречь жизнь пациента во что бы то ни стало, кто бы он ни был, невзирая на лица. (В годы войны в наших госпиталях лечили и раненых пленных – немецких солдат. Что-то было в этом парадоксальное: сначала прилагать все усилия, чтобы «убить немца», – висели плакаты «Убей немца!» – а потом стараться вылечить его. Но это священный парадокс.)