Меня упрекала старуха Кора,что рок – кимберлитовая руда,раскладывая пустой пасьянс, который,я знаю, не сходится никогда, —и огорченно над ним корпелав усердии остром и непростом,и металлически так хрипела,метая карты на цинковый стол, —но мне милей говорунья Геба,ни в чем не идущая до конца, —вот кому на облачный жертвенник мне быпринести нелетающего тельца.Зря просил я время посторониться —сизый март, отсыревшим огнем горя,в талом снеге вымачивает страницудареного глянцевого календаря —там картины вещей, там скрипучий слесарьвещество бытия обработав впрок,одарил нас бронзою и железом —ключ, секстант, коробка, кастет, замок.А мои – в чернилах по самый локоть.Бесталанной мотаючи головой,так и буду в черных галошах шлепатьпо щербатой, заброшенной мостовой —на углу старуха торгует лукоми петрушкой. Влажна ли весна твоя?Испаришься – бликом, вернешься – звуком.И пятак блистает на дне ручья.
«Зачем меня время берёт на испуг?..»
Зачем меня время берёт на испуг?Я отроду не был героем.Почистим картошку, селёдку и лук,окольную водку откроеми облаку скажем: прости дурака.Пора обучаться, не мучась,паучьей науке смотреть свысокана эту летучую участь.Ведь есть искупленье, в конце-то концов,и прятаться незачем, право,от щебета тощих апрельских скворцов,от полубессмертной, лукавойи явно предательской голубизны,сулившей такие знаменья,такие невосстановимые сны,такое хмельное забвенье!Но всё это было Бог знает когда,ещё нераздельными былинебесная твердь и земная вода,ещё мы свободу любили —и так доверяли своим временам,ещё не имея понятьяо том, что судьба, отведённая нам, —заклание, а не заклятье…
«Керосинка в дворницкой угловой…»
Керосинка в дворницкой угловойда витает слава над головой —одному беда, а другому голод,у одних имущества полон дом,а кому-то застит глаза стыдоми господским шилом язык проколот.И один от рождения буквоед,а другому ветхий стучит заветпрямо в сердце, жалуясь и тоскуя.Голосит гармоника во дворе.Человек, волнуясь, чужой сестресочиняет исповедь земляную.Человек выходит за табаком,молоком и облаком, незнакомни с самим собой, ни с младенцем Сущим.Остаётся музыка у него,да язык, да сомнительное родствос пережившим зиму, едва поющимворобьем обиженным. Высокоон проносит голову, глубоков ней сидят два ока, окна протёртых,а над ним, невидим и невредим,улыбаясь Марии, Господь одинравнодушно судит живых и мёртвых.