Читаем Последние дни Распутина полностью

Я помню это его первое обращение ко мне и даже то удивление, которое оно во мне вызвало; оно относилось исключительно к тому, что Пуришкевич оказался в заговоре. Про самый заговор я уже знал от

другого участника, которого не называю только потому, что принципиально не хочу никого называть. В моем разговоре с тем лицом я отнесся к этому заговору не только скептически, но отрицательно; и разговор наш кончился так, что возобновить его было уже трудно. И вот 28 ноября (я беру дату Пуришкевича, хотя сам ее не помню) Пуришкевич мне сообщил, что он тоже в заговоре, что в нем участвуют исключительно идейные люди; он прибавил, что знает, как отрицательно я отнесся к первоначальному плану, но что мои возражения теперь устранены и что лицо, которое раньше со мной говорило, поручило ему, Пуришкевичу, узнать, согласен ли я буду возобновить с ним разговор. Ни о моем участии
в убийстве, ни об отказе от этого, ни, конечно, о посылке в Москву телеграммы (разговор об этом за три недели до убийства!) в этот день не было речи. Пуришкевич назвал мне имена участников, указал день убийства и только; он не передавал даже,
о чем со мной хотят говорить; да я и сам об этом не стал бы разговаривать с Пуришкевичем, так как не считал его для этого ни достаточно серьезным, ни достаточно скромным.

Разговор о телеграмме был у меня с ним гораздо позже при следующих условиях; в день убийства я, действительно, как он вспоминает, должен был быть в Москве, где был назначен мой публичный доклад в юридическом обществе о крестьянском вопросе. День был выбран, повестки разосланы, и у меня не было ни малейшего повода этот доклад отменять. Но перед самым убийством тот из участников, с которым приходилось мне говорить, стал настойчиво просить меня не уезжать из Петербурга в день убийства и быть тут, на случай, если мой совет может понадобиться. Оговариваюсь, что вопреки тому, что говорит Пуришкевич, я никогда не предлагал никому из участников быть их защитником на суде;

напротив, я доказывал им самым решительным образом, что процесс над убийцами Распутина в России невозможен, что такой процесс слишком взволновал бы Россию; что, с другой стороны, невозможна и безнаказанность явных убийц; что поэтому их долг делать так, чтобы они могли быть не обнаружены; что это, в сущности, будет нетрудно, так как власти, понимая значение этого дела, едва ли будут стараться убийц отыскать; что надо дать только возможность себя не найти; что поэтому заговорщики должны отказаться от тщеславного желания себя назвать, ни перед кем не хвастаться и ни под каким видом не сознаваться. Из дневника Пуришкевича видно, впрочем, что он поступил как раз наоборот, не прошло и полчаса после убийства, как он себя назвал городовому. Этот совет, не давать против себя явных улик, был причиной, почему мое присутствие как советчика могло показаться полезным; соглашаясь с этим, я сделал попытку отложить мой доклад в Москве; я телеграфировал об этом моему приятелю А. Э. Вормсу, который состоял в то время председателем юридического общества. Так как он не знал причины моего обращения, то и ответил, что это абсолютно невозможно; я получил этот ответ в самый день моего отъезда, т. е. накануне убийства.

Я должен был сообщить этот ответ тем, кто этим интересовался; но в этот день я не мог отлучиться из Думы; я был докладчиком комиссии личного состава по вопросу об исключении из Думы депутата Лемпицкого; прения по одному из предшествующих докладов неожиданно затянулись, и я не мог уйти, не рискуя пропустить свою очередь. Я не хотел говорить и по телефону, так как за разговорами по телефону из Думы была установлена полицейская слежка. Уже перед самым вечером в Думу явился Пуришкевич; я просил его передать кому следует, что мне не удалось отложить заседания и что поэтому я уезжаю. На это он мне ответил неожиданным указанием на признанную участниками политическую нежелательность моего присутствия в Петербурге во время убийства; характерную мотивировку этого мнения я привел в моем показании следователю, но не привожу его здесь. Вот тогда-то, прощаясь с ним, я просил его, если дело кончится благополучно, послать мне в Москву телеграмму; он обещал, мы установили с ним текст и свое обещание он сдержал: телеграмму я получил.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Девочка из прошлого
Девочка из прошлого

– Папа! – слышу детский крик и оборачиваюсь.Девочка лет пяти несется ко мне.– Папочка! Наконец-то я тебя нашла, – подлетает и обнимает мои ноги.– Ты ошиблась, малышка. Я не твой папа, – присаживаюсь на корточки и поправляю съехавшую на бок шапку.– Мой-мой, я точно знаю, – порывисто обнимает меня за шею.– Как тебя зовут?– Анна Иванна. – Надо же, отчество угадала, только вот детей у меня нет, да и залетов не припоминаю. Дети – мое табу.– А маму как зовут?Вытаскивает помятую фотографию и протягивает мне.– Вот моя мама – Виктолия.Забираю снимок и смотрю на счастливые лица, запечатленные на нем. Я и Вика. Сердце срывается в бешеный галоп. Не может быть...

Адалинда Морриган , Аля Драгам , Брайан Макгиллоуэй , Сергей Гулевитский , Слава Доронина

Детективы / Биографии и Мемуары / Современные любовные романы / Классические детективы / Романы
Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное