– Рано еще, – сказала Мамочка, – будем гулять до тех пор, пока тебе не расхочется плакать. Скажешь мне, когда это желание у тебя отпадет.
Пока мы шли, я обеими руками держался за ее платье, с силой сжав его в кулаках. На ладонях по-прежнему виднелась грязь с только что выкопанной нами могилки. На голубой органзе от нее остались отпечатки пальцев.
– Спасибо, что не разозлилась на меня, – сказал я, имея в виду и платье, и мышонка, и все остальное.
– Не разозлилась, говоришь… – задумчиво молвила она. – Нет, я не злюсь. Меня давно не покидал страх, что ты носишь это в себе. Теперь я нашла этому подтверждение и мне стало легче. Больше нет нужды думать о тебе как о моем сыне. И пытаться отыскать в сердце любовь, которой я совсем не чувствую.
В глазах встали горячие слезы, я вскрикнул от боли и произнес:
– Прошу тебя, не говори так! Ты не можешь меня не любить!
– Но это правда.
Теперь она действительно взглянула на меня. Ее глаза казались глубокомысленными и далекими.
– Ты чудовище. Но я за тебя в ответе. Поэтому и дальше буду делать для тебя все, что смогу, поскольку это мой долг, а долг меня никогда не страшил. И никому не позволю называть тебя «сумасшедшим». Особенно в этой стране, где этим словцом обожают перебрасываться, как мячиком.
Она терпеливо подождала, пока я не выплакался. Когда слезы высохли, Мамочка дала мне салфетку, протянула руку и сказала:
– Пойдем. Шагай.
Домой мы возвратились, только когда у меня заболели ноги.
Я попытался привести в порядок матрешек и даже музыкальную шкатулку, прибегнув к помощи суперклея и книги о часовых механизмах. Но они окончательно сломались и починке больше не подлежали. Музыкальную шкатулку Мамочка оставила, но матрешек сунула в мусорный контейнер, где они сгинули навсегда – став еще одной ее частичкой, которую мне потом так и не удалось вернуть, еще одной разбитой мной вещью, которой уже не поможет никакой ремонт.
Я все собираюсь записать мой рецепт сэндвича с уксусом и клубникой, но сейчас у меня для этого нет настроения.
Оливия
Наконец вспыхивает свет. Я чувствую на себе руки Теда, вытаскивающие меня из мрака. От его дыхания воздух пропитался густым духом бурбона.
– Привет, киса, – дышит он в мою шерстку, – ну что, теперь будешь вести себя хорошо? Будем надеяться, что да. Я по тебе страшно скучал. Пойдем посмотрим телевизор. Я тебе что-нибудь расскажу, поглажу, а ты помурлычешь. Здорово, да?
Я корчусь, пытаясь вырваться из его рук, и царапаю ему когтями лицо. Полосую руки и грудь, ощущаю под лапками хлопок и голую плоть, чувствую, как проступает кровь. Потом убегаю и прячусь под диван.
– Котенок, ну пожалуйста, вылезай, – зовет меня он.
Затем приносит тарелку с парой куриных палочек и ставит ее посреди комнаты у кресла с откидной спинкой. Воркует и все меня зовет.
– Иди сюда, киса… Ксс-ксс-ксс.
Лакомство действительно распространяет отличный аромат, но я не двигаюсь с места. Хочется есть и пить, однако злость все равно сильнее.
«У меня такое чувство, что я тебя больше не узнаю», – сообщаю я ему, хотя он, конечно же, слышит одно лишь шипение.
В конце концов Тед сдается – вполне в его духе. Потому что никогда не берет на себя ответственности за что бы то ни было.
Когда он уходит, из-за отворота его брюк вываливается какой-то предмет. Белый и небольшой, но что это такое, я разобрать не могу. Он подпрыгивает, и у меня дергается хвост. Так и подмывает за ним погнаться. Тед ничего не замечает.
Из кухни доносится глухой хлопок открываемой банки с пивом, потом клекот у него в горле, когда он пьет, а еще какое-то время спустя тяжелая поступь поднимающегося по лестнице человека. С громким звуком пробуждается к жизни проигрыватель, и опечаленная женщина заводит песню о танцах, растягивая гласные. Теперь он уляжется в постель, тихо включит музыку и будет пить до тех пор, пока в доме не останется ни капли спиртного.