Только звезды, только синие звезды, как падшие ангелы, купают свои грешные души в непроглядном мраке и холоде стремнин, на сводящих стынью ноги лошадям перекатах бродов, в бездне омутов и ям, где, безразличные ко всему, стоят под камнями хищные нельмы и ждут, ждут, ждут добычи.
В кабаке «Причал», что по осени не закрывается ни на час, старатель идет с поля, прет, как лосось на нерест с фартом ли, без фарта, водки хватит на всех, – пьянка длилась уже неделю.
Никто особо не удивился, когда где-то за тысячу верст в тайге громыхнуло, да так, что дрогнула земля.
– Ш-ш-шурфы, мля, рвут, – еле ворочая языком, пролепетал парнишка лет двадцати, одной рукой цепляясь за широкую талию подруги, другой за пол-литру «Спирта питьевого». – Ш-ш-шурфы…
Стало светло.
И уже не стемнело, и только громадные сосны, что росли по берегам Угрюм-реки, казались поднятыми к небу руками в этом странном, белом, будто неоновом свете.
Затрещала и сгорела аппаратура на дискотеке, во всем городе погасли огни.
Но свет стоял белой стеной, и только ветер, невесть откуда налетевший вихрь, согнул сосны в поясном поклоне, сорвал с них кору, как кожу, и отлетел.
– Смотри, – еле выдохнула какая-то баба, и все, кто еще был в состоянии, подняли к небу головы.
А оттуда, в белом неверном и страшном свете, будто дождинки, будто сверкающие нестерпимо блестками снежинки, шлейфом, сплошной стеной, сеялись и сеялись крупицы золотого песка.
Золото.
Оно усеяло улицы и крыши, позолотило грязь и поверхность реки.
Но оно не кончалось, оно все сыпалось и сыпалось из бездонной прорехи вверху, и время встало, и остановилась вода.
И наблюдавшие ветер посеяли бурю, а смотревшие на облака пожали дожди.
И высоты им стали страшны, и на дороге – ужасы, и зацвел миндаль, и отяжелел кузнечик, и рассыпался каперс… Отец Нади хмыкнул и положил трубку на рычаг.
– Сумасшедшая, – сказал он и потянулся в кресле. Закурил.
И повторил, затянувшись ароматным дымком, чуть менее ожесточенно:
– Убогая.
Непрощённый
Часть I. Непростивший
…Солнце отражалось от жесткого наста миллионами крохотных зеркал. Зимнее утро, прихваченное рождественским морозцем, кричало, пело, звенело о радости бытия птичьими голосами, скрипом снежка под ногами прохожих, далеким малиновым звоном с Крутицкого подворья и с Елоховки – такие редкие теперь звуки…
Человек, прятавшийся в темном углу коммунального коридора флигеля казарм, где проживали преподаватели школы «Выстрел», между старинным буфетом и книжным шкафом, перевел дыхание. Здесь было тепло, даже душно от чуть пригоревшей печки. Из большой светлой комнаты, прямо напротив, сквозь приоткрытую дверь доносилось уютное сопение самовара, шаги, позвякивание ложечки о хрусталь.
– Яков! Ты идешь? – Мелодичный женский голос позвал как будто издалека. – Идешь? – повторила она нараспев.
– Иду, – раздался в ответ тяжелый голос, лишенный интонаций. Скрипнула дверь кабинета, заныли, застонали половицы, и в проеме дверей, в лучах солнечного света показалась высокая фигура.
Человек в углу взвел курок нагана. Вошедший увидел его перекошенное, напряженное лицо с повисшей на носу каплей пота и разглядел наставленное на него дуло револьвера.
Он усмехнулся.
Квадрат солнца высвечивал теперь две фигуры – высокую, прямую убиваемого и согбенную – убийцы, как на картине Николая Ге «Что есть истина?» Но если и был высокий похож на Пилата, то уж никак – низкий на Христа.
– Но ты, ловец, в какую даль проник за мной и вот поймал меня… – усмехнувшись, сказал высокий своим мертвым голосом, смотря в лицо убийцы, и на него глянули, показалось высокому, три глаза – собачьи и револьверный.
В наступившей тишине было слышно, как шуршали за обоями мыши. Человек в углу, стараясь не стучать зубами, крепче сжал рифленую рукоятку нагана. Капля, повиснув на его носу, нехотя, как бы раздумывая, сделала движение вниз и оторвалась от пористой кожи. В верхних, цветных, как изразцы, стеклах буфета отразилось навсегда уходящее от высокого солнце.
Так встретил утро 11 января 1929 года бывший последний властитель Крыма генерал Яков Слащов.
Вечер был холоден, но в воздухе густо посеяно что-то, что случается только весной или летом, в час невыносимо душного заката или перед грозой, когда уже нет сил дышать и нечто невыразимо ужасное вызревает в атмосфере. Словом, надвигалось – но никто не знал что.